Удивительное дело: поверхность ее ровна и недвижима, словно листва, превратившаяся в лед, и ни малейшей ряби, совсем никакой дрожи нет на ней.
Дыхание застревает в глотке у Кинея. Не было такого ни в прошлом, ни в позапрошлом году…
Едва слышно шурша, падает на пол глухое покрывало.
Это не та перезрелая жрица, которую доводилось видеть афинянину. Не та! Жрицу полей, обитавшую в Скодре, маловоспитанные иллирийские архонты встречали задорным гыканьем, а перед этой сгибаются, кланяясь едва ли не по-рабски, в пояс, иные же преклоняют колено, словно перед базилевсом или алтарем могучего божества. Огненные блики щедро подкрашивают желтым и багровым матово-смуглую, бархатистую даже на взгляд кожу, высвечивают широкие, великолепно слепленные бедра, ноги, способные ошеломить и слепца, узкий стан; забравшись в ложбинку меж тяжелых, стоящих торчком грудей, оставляют в серой кисее теней крупные, набухшие, подобно бутонам горной розы, соски…
Это тело девы, вступившей в расцвет юности.
А выше, над тонким стебельком длинной изящной шеи – лицо зрелой женщины, сознающей непреодолимую мощь и непререкаемую власть своей победоносной красоты. Лицо старше тела, оно знакомо с ухищрениями мазей и притираний, но стан, и груди, и бедра удивительным образом гармонируют с ликом, похожим на образ одной из тех, перед кем, если верить Гомеру, стоял с яблоком в руках, мучаясь неизбежностью выбора, незадачливый троянский пастушок Парис.
И возникает, расползается по трапезной, освежая тяжелый воздух, исходящий то ли от тела явившейся, то ли от чаши в руках ее, диковинный пряный аромат, на первый взгляд, неприятный, даже пугающий, как все, от чего происходит неведомое…
Киней непроизвольно сглатывает, и всхлип этот звучит неожиданно громко, почти оглушительно и откровенно непристойно, но никто и не думает оглянуться, шикнуть на эллина. Ноздри мужчин подрагивают от возбуждения, в зрачках клубится звероватая, темная, жаждущая мгла. Хриплое дыхание десятков пересохших глоток напоминает в этот миг усталое рычание пехоты, рванувшейся в атаку после долгого и утомительного марша по выжженным зноем солончакам…
Встав лицом к лицу с Пирром, женщина безмолвно протягивает ему чашу. Движения ее непререкаемо-повелевающи. Будто в колдовском сне, юный молосс принимает фиал из рук в руки, и тонкие, полудетские еще пальцы его на миг замирают, соприкоснувшись с такими же тонкими, может быть, еще тоньше, пальцами явившейся из ночи. А затем соприкосновение разрывается, и она отступает от стола – назад, в неплотную, но все же паутинно-серебристую мглу, копящуюся у стены. Она изгибается всем телом, гибко опускается на невесть кем и когда постеленный коврик, закидывает руки за голову и глядит на оцепеневшего Пирра долгим, испытующим, зовущим взглядом…
Сулящий и дозволяющий все, взгляд этот глубже Океана и древнее Времени.
Никто не в силах противостоять ему, разве что евнухи из азиатских гаремов.
Даже в одиннадцать лет.
Опустошенная до дна чаша падает на пол, и липкие зеленые брызги разлетаются по сторонам. Двое в капюшонах, ухватив тунику юноши с двух сторон, разрывают ее, оставив царевича молосса совсем нагим, и вожди гор и заливов изумленно замечают, что перед ними – мужское повторение явившейся.
Мускулистое мужское тело.
Слишком мужское. На зависть иным, хвалящимся успехами на ложе. Пожалуй, даже чересчур мужское (не зеленый ли напиток тому виной?).
И голова ребенка.
Ну что ж. Священный посев, как известно, вершат не головой.
Один из безликих, тот, что слева, слегка касается Пиррова лба. Второй, который справа, приподняв подбородок избранника, заглядывает ему в глаза и неслышным шепотом произносит напутствие.
А потом Пирр, слепо вытянув руки, делает шаг.
Еще один.
Опускается на ковер, расстеленный у стены, в ждущие, нетерпеливые женские объятия.
И широкие мясистые спины столпившихся в круг иллирийцев закрывают от взора Кинея происходящее.
Он – свой, но – чужак.
Ему заповедано видеть священные таинства варваров. Он может только слышать.
И афинянин слышит:
…невнятный шорох;
…звонко-протяжный, едва ль не болезненный полувздох-полустон;
…короткое, хриплое, почти звериное рычание;
…сдавленный, глухой стон толпы.
А затем где-то во тьме раздается удар колотушки в туго натянутую кожу невидимого барабана.
Удар. Удар. Удар. Удар…
Все быстрее, быстрее, быст…
Томительный протяжный крик.
Тишина.
Урчание толпы.
Уд-дар. Уд-дар. Уд-дар…
Захлебывающийся всхлип, полный истомы.
Тишина.
Гулкое дыхание застоявшегося стада.
Удар-удар-удар-ударударударудар… удаааар!
Исступленный вой, на вдохе.
Тишина.
И вновь, и опять, и еще раз!
И еще!
Боги! Возможно ли такое?!!!!!!
Ему же всего одиннадцать, боги!
Тишина.
И тьма…
Тотчас нечто влажно-прохладное коснулось лба. Открыв глаза, Киней видит над собой лицо Главкия. А вокруг – привычные стены, стол для письма, полка со свитками, очаг, отделанный горным хрусталем.
Он в своих покоях.
И сам царь иллирийцев, уподобившись сиделке, отирает холодный пот со лба.
– Все уже позади. Не бойся, – проползают словно сквозь толстую парфянскую вату слова, произносимые намеренно внятно и подчеркнуто раздельно. – Слабость скоро пройдет. Вы, эллины, изнеженный народец. Мало кому из вас под силу выдержать встречу с посланницей Тех, Кто Выкармливает Корни. Сейчас ты уснешь, Киней. И проснешься полным сил. Но перед тем, как уснуть, услышь и запомни…
Афинянин не сопротивляется. Он слышит. И запоминает.
– Ты – друг Иллирии, мой и Пирра. Поэтому тебе позволили увидеть запретное для чужих. Но лучше будет, если ты никогда и никому не расскажешь о том, что видел. Даже своему заморскому другу…
Что?! Что он сказал?!
– Я не могу приказывать тебе, Киней. Ты эллин, и ты свободный человек. Ты вправе не слушать меня. Но все же – послушай. Так будет лучше для всех…
Киней кивает, даже не думая протестовать.
Он не скажет никому ни слова.
Он понял: так будет лучше.
Сквозь плотные, тугие затычки в ушах проскальзывает искра иронии.
– В остальном – твоя воля. Пиши, что угодно. О чем пожелаешь. И о ком захочешь. Но старайся все же, гость мой и друг, не угодить босой ногой в осиное гнездо. Надеюсь, ты понял, о чем я?
Тяжелые зрачки Главкия ловят глаза Кинея.
Менее всего схож этот взгляд немолодого варвара, неловко закутанного в щегольской, заморский, по последней афинской моде расшитый гиматий, со взглядом коровы, на которую напялили седло…
Скодра. Конец весны того же года
«От Кинея-афинянина Гиерониму из Кардии – привет!
…Ты просишь меня, друг, описать здешние таинства, ибо из предыдущего письма моего понял, что иные из них схожи с теми, что бытовали у нас, эллинов, в стародавние, мифические времена.
Что ж, изволь:…
Вот так примерно, в общем и целом, обстоят дела с интересующей тебя проблемой. От досконального же описания подробностей воздержусь по причинам, перечислять которые здесь не время и не место, отметив только, что слишком многие в здешних, на первый взгляд, неискушенных краях обучились искусству вскрывать не адресованную им переписку.
Прими на веру мои слова, любезный друг, и раздели со мной надежду услышать интересующее тебя при личной встрече, каковая, не устаю верить, все же состоится. Во всяком случае, последние события – как те, о которых ты любезно поставил меня в известность, так и происходящее в наших местах, – насколько можно судить, вполне предполагают такую возможность…
…Искренне благодарю тебя за милое письмо, и особо – за отрывки из последних произведений, получив которые, я, верный почитатель твоего дара, сей же час уединился в кабинете, запершись на засов ото всех и вся и поставив на страже своего покоя дюжего фракийца, не уступающего Гераклу ни мощью мышц, ни размерами дубины, настрого приказав сему сыну Родопских ущелий не пропускать ко мне никого, кроме, естественно, моего покровителя Главкия. Могу ли я передать, как трепетали руки мои, расстегивая застежки на футлярах?! Должен сознаться: годы интеллектуального голода и отсутствие подходящего круга общения превратили нормальную библиофилию, свойственную каждому разумному человеку, в подлинную библиофагию.
…Увы, с некоторых пор, изнасиловав самого себя, я ограничил список свитков, заказываемых у амбракийских переписчиков. Ученики мои нынче вошли в ту самую всем нам не понаслышке известную пору перехода в зрелость, когда любое мнение старших встречает ожесточенное отторжение, писаное же слово кажется попросту скучным. Это преходяще, разумеется. Болезнь роста, неизбежная и простительная… И все же я прекратил на время посылать заказы библиотекарям. Использовать доверие и средства покровителя моего, ссылаясь на методологические надобности, неприемлемо для меня по соображениям этики, хотя, надо признать, со ссылками на методологию из здешнего казнохранилища можно выкачивать статеры бесконечно. Но что поделаешь, если боги не снабдили меня изворотливостью, свойственной множеству наших с тобой соотечественников!