Все кончено, стало быть.
– Вряд ли, – сказала журналистка, делая первый глоток, – доведется нам увидеть такой состав соперников.
– Бедолаге не светило совсем ничего, – сказал журналист.
– Бедолаге? – переспросила журналистка. – Не сказала бы я о нем так.
– Ой, да ладно, – сказал журналист. – Надо все же проявлять хоть чуточку человеческого участия.
– С чего бы? – спросила журналистка. – Если человек пребывает вполне себе в иллюзиях и вполне себе спесив, раз выдвинулся там, где сто лет подряд голосуют за лейбористов…
– Это не спесь вообще-то, ну? – сказал журналист. – Скорее дело случая. Уверен, он предпочел бы выйти на выборы где-нибудь в другом месте.
– Ты хочешь сказать, что не считаешь этого человека спесивым? – переспросила журналистка.
– Такого я не говорил, – сказал журналист.
– Я за всю мою жизнь, – сказала журналистка, – не видела более хрестоматийного примера английской претенциозности.
– И все-таки… – не отступал журналист.
– И все-таки?
– И все-таки забавно то…
– Забавно?
– …что людям он не отвратителен.
– Они за него не голосовали.
– Не голосовали, но странным манером он им понравился.
– Тебе он понравился? – спросила журналистка.
– Нет, я бы именно так не сказал.
– Рада слышать.
– И все-таки… – сказал журналист.
– Снова-здорово, – сказала журналистка. – И все-таки…
– Да. И все-таки что-то в нем было. Некоторое обаяние.
– Обаяние?
– Некоторое обаяние.
– Некоторая харизма.
– Харизма?
– Он не относился к себе серьезно, – сказал журналист. – И это было очаровательно.
– Очарованной я себя не почувствовала, – сказала журналистка. – И с чего бы кому бы то ни было относиться к нему серьезно?
– Он немного поучил валлийский, – заметил журналист. – Это показало его приверженность.
– Любой, кто хочет быть избранным, поучил бы валлийский, – возразила журналистка. – И выговор у него ужасный.
– Конечно, ужасный, – сказал журналист. – Он это понимал. Он шутил на эту тему. И люди смеялись.
– Не понимаю почему, – сказала журналистка.
– Наверное, потому что в этом было у него с ними что-то общее.
– Ты в своем уме? Он учился в Итоне. Учился в Оксфорде. Живет в Лондоне. Пишет для газет тори. Какого черта у него общего со здешними людьми?
– Он знал: то, за что он взялся, нелепо. Несуразно. Ему поставили невозможную задачу, и он старался изо всех сил, но знал, что обречен на провал. Многие чувствуют так же, где б ни жили, какой бы ни была у них личная история.
– Чувствуют так же насчет чего?
– Насчет всего. Насчет жизни.
– Ну, теперь он вернется домой, в большой дом в Лондоне, к хорошо оплачиваемой работе в газете. Не очень-то много общего с людьми из Хлангохлена, а?
– Я знаю, что ты себе думаешь, – сказал журналист. – Ты думаешь, просто из-за того, что люди всю жизнь голосуют за лейбористов, – а до этого за них голосовали их отцы, а прежде и деды – они вечно будут голосовать за лейбористов. Но оно устроено не так. Во всяком случае, партия, за которую они только что проголосовали, не та же, за какую они голосовали двадцать или тридцать лет назад.
– Я отдаю себе в этом отчет.
– Все меняется, – сказал журналист.
– И все остается прежним, – сказала журналистка. – Люди этого округа никогда не проголосуют за тори. Пока такие люди, как этот, в партии – не проголосуют.
– Не желаешь ли заключить пари?
– Желаю, несомненно.
– На сто фунтов?
– Давай не впутывать в это деньги. Слишком это пошло.
– На что же тогда?
Журналистка улыбнулась.
– Если такое когда-нибудь случится, я тебе отсосу.
Журналист рассмеялся.
– Ну, теперь я слышал все на свете. Заметано.
– По рукам.
Они пожали друг другу руки.
– Есть время еще на половинку? – спросил журналист, переехавший в город совсем недавно из Ньюпорта, что на юге, и звали журналиста Эйдан.
– Тогда по-быстрому, – согласилась журналистка, выросшая на ферме неподалеку отсюда, близ деревни Хланбедр, и звали ее Шонед.
Они репетировали на квартире у Кьяры в среду после обеда, и все шло хорошо. Почти полтора часа Питер, Маркус и Камилль работали над Intermède – в ней предполагались сложные кросс-ритмы и игра в унисон, требовавшая предельной точности. Затем, когда они прервались, чтобы попить чаю, Гэвин открыл одну из двух коробок с программками, прибывших из печати в то утро, и вот тогда-то заметил ошибку.
– Придется всё вернуть, – сказал Маркус. – Эти придурки фамилию напечатали неверно.
– Какая жалость, – сказала Кьяра, просматривая остальной текст. – А смотрится очень здорово.
– Это я виноват, – сказал Гэвин. – Ужасно неловко. Надо было самому съездить, а не по телефону договариваться. Думаете, они смогут перепечатать в срок?
– Может быть, – сказал Питер. – Но лучше заняться этим сегодня же. Во сколько они закрываются?
– В пять тридцать, – сказал Гэвин. – У нас час. Поеду туда сейчас же.
– Я с тобой, – сказал Питер.
По правде сказать, оставаться до конца репетиции не было нужды ни тому ни другому: следующая часть, Louange à l’éternite de Jésus, – протяженный дуэт фортепиано и виолончели, и Кьяра с Маркусом будут заняты весь остаток дня, а Камилль у пианино тем временем с удовольствием займется перелистыванием страниц. Поэтому Питер с Гэвином отправились вместе, доехали на метро до Фицровии, где типограф неохотно признал, что опечатка в фамилии композитора возникла по его, типографа, вине.
– Приношу извинения, – сказал он, – но на этой неделе трудно было сосредоточиться, верно? В смысле, вот так задумываешься, что́ этой женщине довелось пережить и чем все для нее закончилось. В такие времена работать толком не можешь, правда же? Сердце не камень.
Он согласился перепечатать все сто программок и отдать тираж к обеду в пятницу. Искусно завершив эти переговоры, Питер с Гэвином осознали, что находятся в приятном углу города солнечным вечером и у них есть немного свободного времени. Догуляли до Сохо, выбрали паб и вынесли свою выпивку на улицу, как и прочая толпа. Казалось, все разговоры вокруг касались только Дианы, и люди читали газеты с заголовком на первой странице: “ГДЕ НАША КОРОЛЕВА?” По мере того как тысячи людей с цветами продолжали идти на поклон к Кенсингтонскому дворцу – ковер из цветов, сложенных перед воротами, уже состоял из многих слоев, – нарастало негодование: Королева не вернулась в Лондон из Балморала, а флаг над Букингемским дворцом по-прежнему не приспущен. Народные настроения делались все более беспокойными: скорбь превращалась в гнев.
Гэвин же с Питером о Диане не говорили. Мужчины (всегда мужчины), так или иначе поддававшиеся на уговоры Кьяры переворачивать ей страницы партитур, носить багаж и в целом быть на побегушках, обычно имели кое-какие общие черты: они были хороши собой, обаятельны, им было двадцать с чем-то и, как правило, они были безработными музыкантами. И действительно, Гэвин всем этим требованиям соответствовал. Но вот