Тем не менее великий князь решил добиваться исполнения задуманного и, возвратившись из объезда подмосковных монастырей, начал следствие о бесплодии великой княгини.
— Сколько же лет прошло со дня свадьбы? — спросил Нугарола.
— Двадцать, — ответил Герберштейн.
— Поздновато же занялся устройством своих семейных дел князь Василий.
— Не думаю, чтобы это были чисто семейные дела, — отозвался барон. — Здесь всегда надобно иметь в виду и сторону политическую. Кстати, дальше в письме говорится как раз об этой стороне вопроса. — И продолжил прерванный рассказ: — Через три недели, по совету все того же Даниила и еще более вследствие беспрерывных наущений канцлера Ивана Шигоны-Поджогина, великую княгиню силой свели в сани и отвезли в ближайшую от Кремля церковь Рождества Пречистые на рве. Несчастная рвала на себе одежды, рыдала, заламывала руки, отталкивала монашеское облачение и, стянув с головы силою надетый на нее куколь, принялась топтать его ногами. Тогда канцлер Шигона, руководивший всем этим, ударил женщину плетью, бросил на колени и приказал игумену остричь ей волосы и наречь ее Софьей. Страдалица лишилась чувств и до утра оставалась недвижной. Всю ночь подле нее находились четыре старухи монахини, а поутру в закрытом возке бывшую великую княгиню повезли на север. Мой агент писал мне: в Москве говорят, что ныне находится она далеко за Вологдой в маленьком монастыре города Каргополь. Там живет она затворницей и никто из мирян не посещает ее.
— Вам доводилось, барон, видеть княгиню-монахи-ню? — полюбопытствовал Нугарола.
— В первое посольство я видел ее возвращающейся с литургии в окружении своих фрейлин.
— Что, хороша она была? — снова спросил Нугарола, и Николай уловил в голосе немца неподдельный интерес мужчины, не утратившего чувства увлеченности женщинами.
— Посудите сами, граф, их свадьбе предшествовали грандиозные смотрины. Василию свезли полторы тысячи девиц, а он отобрал только одну — Соломонию Юрьевну Сабурову. Причем замечу, что и среди полутора тысяч соперниц сложно было бы сыскать хоть одну, какая не отвечала бы требованиям самого изысканного вкуса.
— Итак, политика? — спросил Нугарола.
— Думаю, что прежде всего политика, но не только она одна. Мне известно, что великий князь сильно и, кажется, искренне очарован новой женой — молодой и красивой женщиной, совершенно непохожей на ее московских сверстниц: она была воспитана не тюремной затворницей, не полудикаркой, но могла бы стать первой и при дворе императора, и при любом ином королевском дворе. Кроме того, мне думается, что, беря в жены племянницу князя Глинского и дочь его родного брата Василия, государь, помимо надежды иметь от нее детей, по-видимому, вынашивал еще два соображения. Во-первых, тесть его вел свой род от семейства Петрович, которое некогда пользовалось громкой славой в Венгрии и исповедовало греческую веру, кроме того, мать Елены — княгиня Анна Стефановна — дочь сербского воеводы Стефана Якшича, и, наконец, другие Глинские по мужской линии починателями рода считают потомков самого Чингисхана. Такая пестрая родословная, согласитесь, позволяет претендовать «на многое. Во-вторых, дети государевы в таком случае имели бы дядей Михаила Глинского, мужа выдающейся опытности и редкой доблести» У государя еще живы два родных брата — Георгий и Андрей, а потому он, по-видимому, полагает, что если у него родятся от какой-либо иной супруги дети, то они при жизни его братьев не будут безопасно править государством. Вместе с тем он не сомневается, что если вернет милость опальному Михаилу и дарует ему свободу, то родившиеся от Елены дети царя, под охраною дяди, будут жить гораздо спокойнее. Да и родство князя Михаила с новой царицей будет весьма ему кстати.
«Сколь много известны немцы о наших делах, — с досадой подумал Николай. — Недаром говорил мне Флегонт Васильевич, что соглядатаев здесь да тайных доводчиков — пруд пруди».
— Выходит, что надобно нам постараться князя Михаила из заточения вызволить и тем молодой великой княгине выразить свое усердие? — спросил Нугарола.
— Выходит, так, — подтвердил Герберштейн. И вдруг проговорил устало: — Пойдемте спать, граф. Утро вечера мудренее.
Николай тихохонько задвинул заслонку, осторожно приоткрыл дверцу и другой стороной, чтобы миновать окна цесарских покоев, быстро зашагал домой.
Наместник, внимательно Николая выслушав, почесал бороду, отвел чуть обочь глаза и сказал, будто вслух подумал:
— Перво-наперво, надобно так сделать, чтобы ты с немцами в Москву поехал. И лучше будет, если поедешь ты не по своей просьбе, а по их собственному ко мне челобитью. Второе: как тому статься? Надобно, чтобы ты стал для послов в их замышлении первый человек, а иные были бы немцам совсем не потребны.
Значит, следует тебе через несколько дней сказаться хворым, а до болезни своей угождать немцам всемерно, тем самым к себе всеконечно расположив. А как скажешься ты недужным, пришлю к ним в услужение тех двух приставов, что ехали с послами из-под Орши до Смоленска. И когда те пристава рвение им свое выкажут, как я велю, то небо немцам покажется с овчинку, а тебя будут они почитать за херувима.
* * *
Николай состоял при послах неполную неделю и оказался к любому делу столь пригож, что те меж собою не могли на него друг другу нахвалиться. Когда же выпадала свободная минута, рассказывал им о своей службе у Михаила Львовича, выказывая к бывшему господину всяческое расположение.
Не скрыл он намеренно своего знакомства со Шляйницом и встречи с Изенбургом, чем заронил в сердце собеседников зерно надежды: а не станет ли Николаус со временем для их дела полезным человеком?
Убедившись в заинтересованности немцев его персоной, Николай захворал, и перед послами возникли старые их знакомцы — государевы пристава, еще более надменные, спесивые и бесконечно наглые. Выпускать со двора пристава их не велели, допустить к наместнику отказались, еду приносили пересоленную, подгорелую, затхлую; несмотря на достаток и разнообразие, притронуться к ней не было никакой возможности.
И когда через три дня послы снова увидели Николая, то оба тотчас же попросили отправиться с ними до Москвы, а здесь, в Смоленске, до отъезда не покидать их ни на час.
— Я маленький человек, господа, — сказал Николай. — Если позволит боярин и воевода, буду службишку свою возле вас и далее нести. Не позволит — не обессудьте.
— Боже мой, Николаус! — закричал Герберштейн. — Я сей же момент пойду к воеводе! Лишь бы просьба наша была тебе по душе.
Николай развел руками: как, мол, сделаете, так и ладно будет.
Наместник, выслушав Герберштейна, заартачился:
— Мне верный слуга самому надобен, а столь расторопных людей немного. Да и к тому ж есть у вас уже государевы пристава, что посланы навстречу вам великим князем к самому литовскому рубежу. Они и сопроводят в пути дальнейшем.
Герберштейн, вспомнив ночлеги под открытым небом и всеконечные шкоды приставов, вспыхнул:
— Да я тебе, боярин, их обоих за одного Николая отдам!
— Не шутишь? — спросил Оболенский, будто бы не веря немцу. — Где это видано — за одного слугу двух давать?
— Так, стало быть, возьмешь?
— Ну, если не шутишь, — давай.
За сим и согласились.
Весна в том году выдалась на редкость дружная. После необычайно снежной зимы прилетели вдруг мягкие, ласковые ветры, а еще до них несметные стаи грачей.
Немецкие послы засобирались в дорогу.
В ночь на 8 апреля — в канун Иродиона Ледолома — над Смоленском повис густой туман. К утру он осел, окутав город душной сырой пеленой, а к полудню рассеялся, разогнанный потоками не по-весеннему теплых ветров.
Многоопытный путешественник Герберштейн, намеревавшийся именно в это утро покинуть Смоленск, не на шутку разволновался и распорядился отложить подготовку отъезда.
— Пойдем, Николай, — позвал он Волчонка, — посмотрим, что делается вокруг.
И быстро направился к крепостной стене. По пути сетовал раздраженно:
— Сани — поздно, телеги — рано, верхом — поклажу придется оставить в Смоленске. Ума не приложу, что делать?
Когда собеседники взошли на крепостную стену, сразу же убедились в правоте посла: хорошо было видно, как вконец почернел на Днепре лед, потрескался, вздыбился и быстро шел вниз по темной вешней воде, вытесняя ее из речного русла на закраины берегов. Бело-серые глыбы устремились к устью, заняв не только весь стрежень, но и быстрины возле высокого правого берега, выплескивая талые воды на противоположную низкую сторону. Не более чем через час, прямо у них на глазах, когда разбухшие от растаявшего снега ручьи и речки, все более ускоряя бег, ринулись со всех сторон к Днепру, когда с деревьев, ломая ветви, стал оседать и обрушиваться плотный мокрый снег, когда поля, луга и болота начали превращаться в необозримые озера с маленькими островками кустов и деревьев, они поняли, что началось не просто половодье, но — наводнение.