Вот палач попадает в замок и танцует с герцогиней на маскированном балу. Приходится палача сделать дворянином Шельм фон Бергеном, чтобы спасти герцогиню от позора.
Вот египетский царь Рампсенит вынужден выдать дочь замуж за вора и казнокрада.
Вот королева Мария-Антуанетта и ее придворная свита, обезглавленные революцией, бродят, как призраки, в замке Тюильри, не зная, что они все мертвы.
Вот раввин и капуцин сцепились в бешеном споре, «чей бог настоящий» — иудейский или католический, и Гейне делает вывод, что все религии одинаково нечистоплотны.
Но в «Романцеро» вошли и другие стихи — лирические, отразившие настроения поэта, который был, словно древнегреческий титан Прометей, прикован железными цепями болезни к своей постели, но при этом сохранил неукротимую волю к творчеству.
В тяжелые, бессонные ночи перед закрытыми глазами поэта проходили вновь и вновь образы всей его жизни — от дней детства и до горьких часов предсмертных страданий. Маленький Гарри из Дюссельдорфа, друг рыжей Йозефы, благоговейный посетитель «Ноева ковчега», прилежный ученик францисканского лицея, неудачливый гамбургский коммерсант, боннский, геттингенский и берлинский студент, политический эмигрант, нашедший себе убежище во Франции… Тоска по родной Германии никогда не покидала его. Он часто повторял: «О, если бы я еще раз мог увидеть мою родину, если бы мне было дано умереть в Германии!..» С какой внутренней теплотой порою в письмах к друзьям он называл себя Гарри из Дюссельдорфа! Часто вспоминал поэт парк и виллу Соломона Гейне в Оттензене и описание Ренвилля, который он назвал Аффронтенбургом («замком оскорблений»), с мелкими подробностями ложилось рифмованными строками на белые листы бумаги:
Прошли года! Но замок тот
Еще до сей поры мне снится.
Я вижу башню пред собой,
Я вижу слуг дрожащих лица,
И ржавый флюгер, в вышине
Скрипевший злобно и визгливо.
Едва заслышав этот скрип,
Мы все смолкали боязливо.
И долго после мы за ним
Следили, рта раскрыть не смея:
За каждый звук могло влететь
От старого брюзги Борея.
Кто был умней — совсем замолк.
Там никогда не знали смеха.
Там и невинные слова
Коварно искажало эхо.
В саду у замка старый сфинкс
Дремал на мраморе фонтана,
И мрамор вечно был сухим,
Хоть слезы пил он непрестанно.
Проклятый сад! Там нет скалы,
Там нет заброшенной аллеи,
Где я не лил бы горьких слез,
Где сердце б не терзали змеи.
Там не нашлось бы уголка,
Где скрыться мог я от бесчестий,
Где не был уязвлен одной
Из грубых или тонких бестий.
Лягушка, подглядев за мной,
Донос строчила жабе серой,
А та, набравши сплетен, шла
Шептаться с тетушкой виперой.
А тетка с крысой — две кумы,
И, спевшись, обе шельмы вскоре
Спешили в замок — всей родне
Трезвонить о моем позоре.
Рождались розы там весной,
Но не могли дожить до лета —
Их отравлял незримый яд,
И розы гибли до рассвета.
И бедный соловей зачах —
Безгрешный обитатель сада,
Он розам пел свою любовь
И умер от того же яда.
Ужасный сад! Казалось, он
Отягощен проклятьем бога.
Там сердце среди бела дня
Томила темная тревога.
Там все глумилось надо мной.
Там призрак мне грозил зеленый,
Порой мне чудились в кустах
Мольбы, и жалобы, и стоны.
В конце аллеи был обрыв,
Где. разыгравшись на просторе,
В часы прилива, в глубине
Шумело Северное море.
Я уходил туда мечтать.
Там были безграничны дали.
Тоска, отчаянье и гнев
Во мне, как море, клокотали.
Отчаянье, тоска и гнев,
Как волны, шли бессильной сменой, —
Как эти волны, что утес
Дробил, взметая жалкой пеной.
За вольным бегом парусов
Следил я жадными глазами,
Но замок проклятый меня
Держал железными тисками.
Амалия посещает поэта, когда он лежит в «матрацной могиле», и тут рождаются волнующие стихи:
Был молнией, блеснувшей в небе
Над темной бездной, твой привет:
Мне показал слепящий свет,
Как страшен мой несчастный жребий.
И ты сочувствия полна!
Ты, что всегда передо мною
Стояла статуей немою,
Как дивный мрамор, холодна!
Двадцативосьмилетняя девушка Камилла Зельден появляется у постели любимого ею поэта, смягчая его последние дни нежностью и преклонением перед его великим талантом. И в поэте загорается почти юношеское увлечение. Он посвящает ей стихи, называя ее Мушкой, и с трепетом ждет ее прихода.
Не только прошлое, не только личное волновало поэта. Он жил сегодняшним днем и будущим. Судьба родины, судьба человечества заполняли его ум и сердце. Поэт пишет предисловие к французскому изданию «Лютеции», где выражает убеждение в предстоящей победе коммунизма. «Да разобьется этот старый мир, — пишет Гейне, — в котором невинность гибла, эгоизм процветал, человек угнетал человека!»
Гейне приветствовал грядущее возрождение общества на новых, справедливых началах, и одновременно он боялся, что придут «мрачные иконоборцы и разрушат олеандровые рощи поэзии». Его колебания были глубоко трагичны, но последним его словом был привет новому миру, который раздавит страстно ненавистных ему националистов и реакционеров.
В начале 1856 года стало ясно, что приближается развязка. Все чаще у поэта бывают рвоты, обмороки, судороги. Чувствуя, что приходит смерть, Гейне работал особенно лихорадочно. К вечеру 16 февраля Гейне прошептал своей сиделке посеревшими губами: «Писать». Она еле разобрала его, и он более настойчиво повторил: «Бумагу, карандаш». Это были его последние слова. Долго длилась мучительная агония, и к четырем часам утра 17 февраля Гейне не стало.
Весь день толпились люди в квартире покойного поэта. Пришел Теофиль Готье… Он словно сгорбился от горя, на глазах у него блестели слезы. Громко рыдал у изголовья поэта Александр Дюма. Было много немецких эмигрантов — журналистов, рабочих, ремесленников. Строгая тишина царила в маленькой гостиной Гейне. Не тикали бронзовые часы под стеклянным колпаком, траурным крепом были затянуты зеркало и лампа. Друзья поэта шепотом разговаривали и вспоминали о последних встречах с ним.
— Он не любил соболезнований и жалости, — говорил Теофиль Готье. — Когда я в последний раз пришел к нему, он просил, чтобы в собрании его сочинений на французском языке не печатали портрет изможденного страдальца. «Прошу вас, — сказал он, — заменить эту печальную маску умирающего портретом молодого и полного сил поэта».
— Таким он и останется в наших сердцах! — с чувством сказала Каролина Жобер и добавила: — Поменьше шума и пышности на его похоронах! Он просил об этом моего мужа и меня, когда мы были у него. Я запомнила его слова: «Пусть за меня говорят мои произведения, только они! Даже литературные лавры, как известно, не могут меня растрогать. Нет, я отважный боец, который отдал свои силы и свой талант на служение всему человечеству. Вместо креста возложите на мою могилу лук и стрелы».
Много горячих и сердечных слов было сказано в эти скорбные часы прощания друзей с Гейне.
В серый день 20 февраля 1856 года по улицам Парижа тянулась траурная процессия. За гробом шло около ста человек. Среди них Теофиль Готье, Александр Дюма, немецкие литераторы и журналисты, политические эмигранты, французский писатель Поль де Сен-Виктор, историк Минье. По предсмертной воле поэта, его хоронили без религиозных обрядов и на могиле не произносили речей.
Генрих Гейне был погребен на кладбище Монмартр, на высоком холме, откуда открывался вид на Париж. Но сам Гейне сказал, что Монмартр будет его последней «квартирой с видом на вечность».
Припев революционной песни времен французской революции 1789 года: «Дело пойдет на лад».
Пудермантель — накидка из полотна, которую надевали на плечи перед бритьем и стрижкой.
Старший барабанщик в полку (франц.).
Гетто — часть территории (например, городской квартал), отведенной для принудительного поселения жителей по признакам расовой или религиозной принадлежности.