И взяв со стола огромную сигарочницу, полную сигар, она подала ее пану Рожеру, который не знал, брать или не брать.
— Курите, я также закурю, — отозвалась хозяйка. — Я старая дева и не имею надобности стесняться.
Пан Рожер взял отличную гаванскую сигару. Взглянув на столик, он увидел Монталамбера, Гретри, Дюпанлу и даже Жозефа де Мэтра.
Это его несколько осведомило, но придало еще более робости. Взгляд этот не ускользнул от панны Флоры.
— Конечно, эти книжки вам знакомы? — сказала она. — Но, вероятно, не так нравятся, как мне. Вы все философы, выходя из разных протестантских университетов, делаетесь гегелианцами, шеллингистами.
Пан Рожер не знал, что отвечать, ибо хотя и слушал курс в Берлинском университете и едва не получил степень доктора, однако эти вопросы так мало занимали его, что он не считал себя компетентным.
— Признаюсь откровенно, — сказал он, — я не сделался гегелианцем, потому что не чувствовал призвания к философии.
— Большое счастье. Значит, вы сохранили кое-что из отечественного наследства, — заметила хозяйка, пуская клубы дыма. — Но индетерминизм, может быть, хуже философии.
Будучи сбит оборотом разговора, пан Рожер собирался кашлянуть и заговорить о чем-нибудь другом, как вошел дворецкий, а затем слуги внесли принадлежности к чаю.
— Не прикажете ли, вельможная панна, подождать немножко с чаем, потому что едут гости из Дрыча, карета уже на плотине?
Пан Рожер собирался встать и откланяться, не располагая скучать напрасно, но хозяйка, повелительным тоном, просила его остаться.
— Гости из Дрыча мне родственники, — сказала она. — Не думаю, чтоб моя сестра, ибо она больна и не выезжает, но, может быть, внучка или кто-нибудь из семейства. Вам не помешает познакомиться с соседями.
Скальский остался, а через четверть часа в залу вошли небольшого роста, круглая, толстая госпожа, белая, в сильных веснушках девица и барон Гельмгольд.
От двери еще барон увидел с изумлением пана Рожера и засмеялся. Хозяйка представила Скальского племяннице и внучке, хотела познакомить его с Гельмгольдом, но заметила, что эти господа весьма приятельски жали руки друг другу.
— А, так вы знакомы! — воскликнула она.
— Давно знакомы, — отвечал Гельмгольд. — Что вы здесь делаете у моей родственницы? — прибавил он тише, обращаясь к пану Рожеру.
— Играю скучнейшую роль соседа, с пограничным спором под мышкой.
— Как соседа?
— Я купил Папротин, который граничит с Волчьим Бродом, а между этими двумя имениями идет спор о земле.
Гельмгольд пожал плечами.
— А, — сказал он, — странная встреча. Вы и прежде знали панну Флору?
— Нет, сегодня в первый раз вижу.
Барон отвел Скальского на крыльцо, заставленное цветами и окруженное громадными апельсинными деревьями.
— Не правда ли чертовски оригинальная дева? — шепнул он, засмеявшись. — Только в деревнях попадаются еще подобные экземпляры. Заметили дом, обстановку и, наконец, нашу знаменитую Семирамиду? Знаете ли, что особа эта, имеющая на несколько миллионов состояния, будет ссориться за какой-нибудь злотый до упаду.
— Все это для меня тайны, — отозвался пан Рожер с притворною улыбкой, — это для меня все равно, лишь бы покончить пограничный спор.
— Могу вам предсказать, что если дело идет о полдесятине земли, то панна Флора ни за что не пойдет на уступку, а скорее затеет процесс.
Скальский улыбнулся.
— Ну, что ж и будем вести процесс, — сказал он.
В этот самый момент в Волчьем Броде случилась вещь необыкновенная: панна Флора оставила племянницу, ее дочь и, миновав барона, сама подошла к пану Рожеру спросить его — как понравилась ему окрестность.
Вероятно, она была тронута его грустным, смиренным, почти покорным видом… Надобно сказать правду, что Скальский, который всегда много рассчитывал на наружность и старался ее облагородить, был очень не дурен, может быть, с большими претензиями, но не без шика.
На этот раз обманутые надежды отняли у него именно то, что могло ему вредить — излишнюю претенциозность. Он казался скромным, и это было ему к лицу.
Ни для кого не было тайной, что та, кого безжалостный Гельмгольд назвал Семирамидою, любила красивых мужчин. Конечно, по этому поводу ей и приписывали несколько самых неправдоподобных романов. Говорили, чему не следует верить, что все матримониальные надежды претендентов разбиты потому, что сами они были недостаточно покорны, хотели иметь собственные убеждения и мнение, а этого Семирамида не переносила.
Конопатая племянница, увидев проделку панны Флоры, шепнула на ухо Гельмгольду:
— Говорю тебе, я ее отлично знаю, он ей понравился, но я этого не боюсь: как пришло скоро, так и уйдет быстро. Были такие, что и по году ездили и, как шла молва, были женихами, а когда в один прекрасный день отказала, то более не появлялись. Знаешь, за что прогнан был тот, как его? Знаешь? Недокуренную сигару бросил в песочницу вместо того, чтоб положить в пепельницу.
И собеседники засмеялись.
— Она такая всегда, — прибавила племянница, — сперва гордится, потом привяжется Бог знает к кому, скомпрометирует себя, а там смотришь, ни думано, ни гадано, и выгонит обожателя из дому. Потом и спать не хочет.
Сквозь открытое окно видно было, как хозяйка, покуривая сигару, вела гостя дальше, весело с ним разговаривая.
— Но надобно тебе сказать, кузина, — шепнул Гельмгольд, — что это интриган, каких мало. О, я его знаю! Готов биться об заклад, что он втерся сюда с умыслом.
— Хотя бы он был и сто раз искуснее, чем ты полагаешь, то с тетей Флорой ничего не поделает. Здесь я совершенно спокойна.
Когда панна Флора возвратилась на крыльцо, ведя за собою пана Рожера, лицо у ней было веселое, и Скальский также был несколько свободнее.
Случилось то, чего даже никто не мог ожидать; панна Флора, по поводу поземельного спора, пригласила молодого соседа через день на обед и обещала ехать с ним верхом осматривать спорную границу. Она была так с ним любезна, что если б он не был предупрежден на ее счет, то мог бы льстить себя надеждой.
Через несколько недель, однако ж, панна Флора написала письмо к графине С… в Познань. Она училась некогда с нею в одном пансионе в Варшаве, и хотя все упрекали ее в непостоянстве, однако она не изменила в приязни своей к подруге.
Письмо было следующего содержания:
"Милая моя Эмилия! Чувствую, вижу — ты даже не бросила в меня камень, когда другие кидали презрение. О, я была слаба, но была несчастна, и до сих пор несчастна. Но довольно о грустном прошлом. Не могла я умереть старой девой, хотя бы для Терени, а признать ее за дочь иначе не могу, как выйдя замуж.
По мне пробегает дрожь, когда пишу эти строки… Скажи мне, можно ли уважать человека, который из-за денег, о, уж конечно, не для моих достоинств, которых не знает, обещает жениться на женщине, старее его, признать ее ребенка своим и выставить себя на позор и посмешище?
Поставленный подобным образом вопрос я разрешаю моими вздохами и отрицанием… Но послушай!
Человек этот делает подлость, не чувствуя ее, как вещь самую простую и натуральную.
Я мало требовала прежде условий от того, кому хотела вверить судьбу свою… Ты знаешь, что я давно разочарована; идеалы цветут ваши, а мои отлетели, Бог знает когда. Мы оба понимаем жизнь, как расчетную книжку, которую необходимо привести в порядок. Он не беден, кажется дворянин, хотя мне это вздор, но он согласится на все, на все! Вдобавок он купил по соседству имение, и это обстоятельство придает еще более приличный вид нашему супружеству.
При третьем свидании я ездила вместе с ним осматривать спорную границу и в дороге разговорилась свободно. Он был робок, я должна была ободрить его, а когда первый шаг был сделан, мы отлично поняли друг друга. Он самолюбив, но это все равно.
Я знала, что он был в Берлинском университете, и ничего так не боялась, как головы, вскруженной философией; к счастью, я нашла, что он уважает основы религии, хотя, может быть, для того, чтоб казаться аристократичнее… Но он из наших… Вера придет впоследствии.
Из боязни, чтоб семейство о чем-нибудь не догадалось, я отложила немного четвертое и решительное свидание; но все уже между нами условлено, что он признает Тереню дочерью. Не смейся пожалуйста! Когда Тереня родилась, он, конечно, ходил еще в школу, но что же делать? Мы уезжаем на несколько лет в Италию; люди поговорят и позабудут.
Дорого мне стоило исповедаться перед ним, но должно отдать ему полную справедливость, что он держал себя с необыкновенным тактом. Записываю ему (я должна это сделать) весь Волчий Брод, а Терене отдаю капитал. Представь себе изумление, ярость, отчаяние и проклятие сестры, племянниц и всего семейства, когда они узнают о событии!
Нескоро, впрочем, узнают, потому что дело отложено нарочно, чтоб придать ему более приличный вид. Я наступаю как безумная, но мне на этот раз удалось. Родные, которые не раз видели меня в подобном положении, ожидают только, скоро ли я дам ему отставку. О нет, я не прогоню его. Он признает мою Тереню, дает ей имя, и я буду иметь возможность прижать к сердцу милое дитя и первый раз из уст ее услышать восхитительное слово — "мама"! которого так долго жаждала.