С царедворцем-провожатым побрели по многочисленным залам. Только не то состояние духа, чтобы безмятежно предаваться созерцанию прекрасного. Придворный бубнит что-то о непорядках в Нюрнберге. Мастер рас-сеянпо кивает головой. Согласен, мол, согласен. А что же все-таки там происходит? Вести оттуда — отвечает — скупы и противоречивы. И Пиркгеймер перестал писать. В другой бы раз перед картинами Яна ван Эйка простоял не меньше часа, а здесь взглянул мельком и прошел мимо. Задержался у работ Якопо ди Барбари. Все-таки напрасно его порицают — был у него свой стиль, и не в пример другим от нового не открещивался итальянец, пытался идти в ногу со временем.
Потом прошли в библиотеку-«либерию», чтобы посмотреть миниатюры в старых рукописях. Нет ли у него каких-либо других желаний? Есть: хотел бы увидеть рукописи Валха. Библиотекарь, поколебавшись немного, вынес знакомые книги. Да, те самые, которые Барбари показывал ему в Венеции и Нюрнберге. Он пролистал лишь последнюю из них — немногим дополнил ее мессер Якопо за то время, как они расстались! Была не была! Спросил Дюрер, не передадут ли ее высочеству просьбу презентовать ему эти драгоценные для него манускрипты его учителя и друга. Придворный удалился и вскоре вернулся, неся забытый в кабинете Маргариты портрет Максимилиана. Передал его Дюреру. Что же касается рукописей Валха, то не может ее светлость удовлетворить просьбу Дюрера, так как уже обещала их Орлею. Предложили ему затем пройти в следующий зал, где собрана живопись итальянцев, но Дюрер, сославшись на усталость, попросил, чтобы его проводили к выходу.
В тот же день мастер уехал в Антверпен. По прибытии зашел к Томмазо Бомбелли и обменял злополучный портрет на штуку английского сукна. Кому теперь нужен старый Максимилиан, «последний рыцарь» и покровитель искусств?
И наконец-то — окончательно и бесповоротно — в обратный путь! 2 июля утром Дюрер отправился на пристань, чтобы зарисовать на память стоящие в гавани корабли. И вообще весь этот день он собирался посвятить Антверпену — ведь прожил в нем почти год, а до сих пор не удосужился ни одного вида зарисовать. Едва успел расположиться — зовут. Подошел человек, совершенно незнакомый, представился как Антони, личный слуга датского короля Христиана. Его величество требует к себе. Очень мило! Опять небось портрет нужен! Не хватит ли с него, Дюрера, всех этих высоких особ?
Ворчи не ворчи, а идти надо. По дороге Антони развлекал его повестью о том, как вместе с королем бежал из охваченного бунтом Стокгольма. Было в этой истории все: и яростная погоня мятежников, и переодевания, и морские бури. И Христиан тоже не мог говорить ни о чем другом, кроме своих злоключений, щедро приправляя рассказ ругательствами и проклятиями. Одним словом, спешил он в Брюссель на встречу с императором, чтобы просить его помощи в борьбе с еретиками-шведами. В случае победы Христиана, как можно было предположить, не ожидало шведов ничего хорошего. За каким дьяволом ему в таком отчаянном положении потребовался портрет, этого Дюрер не мог взять в толк. А ведь именно за этим и был зван. Но дальше беседа приняла уж вовсе нежелательный оборот: как видит мастер Альбрехт, вынужден король спешить в Брюссель, поэтому и Дюрер должен отправиться туда же.
Доходы от этого предприятия весьма сомнительны, а расходы уже налицо: требуется новая корзина для провизии, ибо старая до безобразия истерлась. Невзирая на протесты Агнес, в ход идут последние гравюры. Супруге Альбрехт говорит, что едет с самим королем, так что особых расходов не понесет, а из Брюсселя привезет столь необходимые им деньги, которые получит за портрет Христиана. Наивный расчет: с чего бы это королю взять с собою ремесленника, пусть даже и прославленного! Приходится нанять повозку и дополнительно заплатить ее владельцу-фурману, чтобы быстрее вез. А в дневнике появляется запись: гравюры, подаренные Христиану — пять гульденов, фурман — два гульдена, столько же провизия да плюс корзина и кувшин — один штюбер.
Мечется над Брюсселем приветственный перезвон колоколов — даже уши закладывает. Карл пружинистым шагом поспешает навстречу Христиану. Обнялись. Два союзника — навсегда, до полного уничтожения всех врагов истинной католической веры.
Поселился Дюрер у Орлея, который предоставил в полное его распоряжение свою мастерскую, а в помощь выделил ученика Бартоломея. Только придется ли работать? Но пока все походило на то, что придется. Со слугой Христиан прислал 12 гульденов — на доску, краски и ученика. А вскоре появился и сам — правда, ненадолго. Хорошо, не было здесь Агнес — досталось бы ему, Альбрехту: привык к широким жестам. Из собственных средств выделил двенадцать штюберов на футляр для портрета.
Потом случилось невероятное. Получил Дюрер приглашение на обед, который давали император Карл и наместница Маргарита в честь Христиана. Более того, удостоился даже похвальных слов из их уст. Но после этого о мастере словно забыли, и он просидел в своем углу, размышляя о той чести, которая впервые была оказана немецкому художнику. Неужели повеяли новые ветры и обретает в Германии художник те же права, что и его коллеги в Италии! На память о таком невероятном событии выпросил золотой кубок, из которого пил император. Слуги содрали, правда, с него за этот сувенир втридорога.
На ответном обеде со стороны Христиана он тоже присутствовал. По воле датского короля сидел на этот раз поближе к повелителям империй и мог слышать их разговор. Христиан все выспрашивал: почему же Карл выпустил Лютера, когда тот был у него в руках? Чего проще было положить конец ереси, раз — и готово. Карл хмурился. Не так все просто. Убрать в то время Лютера значило потерять Германию. Но не за горами время, когда они железной рукой сокрушат еретиков. Железной рукой.
Вернувшись от Христиана, уже при свечах, не заботясь о тонкостях колорита, закончил портрет и наутро отнес его королю. Выслушал равнодушно похвалы и получил «щедрую» плату: тридцать гульденов. Нюрнбергские патриции платили по семьдесят!
В тот же день выехал в Антверпен — подальше от всех этих милостей. Так торопился уехать, что не пожалел трети заработка — возница запросил с него десять гульденов.
Высказывается предположение — и, видимо, обоснованное, — что поспешил Дюрер покинуть Нидерланды, хотя был окружен здесь почетом и мог легко найти заработок, неспроста. Были известны его симпатии к Лютеру, да художник и не старался скрывать их. Власти смотрели с подозрением на его дружбу с антверпенскими монахами-августинцами — записи тех дней в дневнике свидетельствуют о том, что в последние месяцы своего пребывания в Антверпене встречался он с ними довольно часто. В Брюсселе же продумывали меры, как покончить раз и навсегда с ересью. Друзья предупредили Дюрера: могут ожидать его неприятности, и он внял их совету уехать из Нидерландов как можно скорее.
13 июля он и Агнес были уже в пути. Домой! Спешил, опасаясь нового приступа болезни. Даже в Кёльне не стал останавливаться. Николас — добрая душа — взял на себя все хлопоты по погрузке вещей на баржу, отправлявшуюся в Майнц. Упорно настаивал, чтобы кузен побыл это время у него в гостях. Однако Дюрер решительно отказался. Пристроившись на солнцепеке — от жары вроде бы озноб проходил — рисовал девушку, сидевшую напротив. Позже, уже на барке, присоединил к ее изображению портрет Агнес. Вышла неплохая аллегория — юность и старость.
После этого убрал и бумагу и дневник и больше к ним не прикасался. Укутанный в шубу, лежал на корме, глядя в высокое чистое небо. Воды Рейна шуршали о борта судна. Весь этот жестокий реальный мир вдруг отодвинулся далеко-далеко. Старался мастер не думать ни о покинутом Антверпене, ни об ожидающем его Нюрнберге.
Ему хотелось покоя — только его одного…
в которой рассказывается о том, как в Нюрнберг пришли смутные времена, как в мастерскую Дюрера проникла «ересь», как возвратился мастер к своим рукописям и как бушевала в Германии Великая крестьянская война.
То, что покоя не будет, Дюрер понял сразу, как только прибыл в Нюрнберг. Находясь в течение года вдали от него, он не представлял, как сильно брожение, вызванное распространением захватившего город Лютерова учения. Император беспокоился не зря. Сторонники католической веры все еще правили Советом сорока, но с каждым днем утрачивали свое влияние. Горожане терпеливо и вроде бы с интересом выслушивали их нравоучения, а поступали по-своему. У совета уже не было силы наводить страх на непокорных. Приходилось лишь делать вид, что все идет так, как задумано на его совещаниях. Патрициям оставалось одно — выжидать, хотя это было опасной тактикой. Ведь и в их среду все больше проникала «ересь». Императорская помощь — Дюрер не счел нужным скрывать содержание услышанного им в Брюсселе — по мнению многих, могла опоздать. К тому же в патрицианских домах боялись кровопролития. Карл появится и уйдет, а им-то придется оставаться в стенах города с обозленными простолюдинами. Желание душить и опасение самим быть удушенными парализовало волю знатных. Прежней ясности не стало.