Собравшись по трое, по четверо между самолетами, летчики сидели и обсуждали подробности боя.
Грицко, жестикулируя своими длинными руками, полушутя-полусерьезно объяснил психологические причины сегодняшней ярости японцев.
– Убери свои плоскости, – сказал Полынин, подсаживаясь и придерживая его руку. – Психолог!
– А что? – сказал Грицко. – Тридцатого числа мы их на земле подытожили. – Он сложил пальцы щепотками и завязал в воздухе невидимый узелок. – Тридцать первого они по пехоте поминки справляли – не летали. А сегодня проспались и хотят в воздухе отыграться.
– Ну, а на земле, как по-твоему, будут отыгрываться? – спросит Полынин.
Грицко поскреб пальцами в затылке.
– Я утром, когда барражировал, полетал немного над границей. Граница как граница: флаги стоят, проволока, все нормально, никаких японцев.
– А за границей? – спросил кто-то.
Грицко снова поскреб в затылке и кивнул на Полынина:
– А про заграницу – начальство спроси. Нам туда летать не приказано.
Грицко имел в виду приказ штаба группы, с которым вчера ознакомили весь летный состав. После ликвидации остатков японских войск на монгольской территории с сегодняшнего дня запрещалось перелетать монгольско-маньчжурскую границу даже ни один-два километра в глубину.
Полынин промолчал.
– Ну, а вот, скажем, так, – продолжал Грицко. – Внизу граница. – Он провел рукой по земле. – Он сюда, к нам, летал, а я за ним теперь обратно гонюсь. И он уже там. А я еще здесь, но вполне могу его через границу очередью достать. Так как, сразу в него стрелял или сперва согласовать вопрос с командованием? А?
Полынин рассмеялся и пожал плечами. Шутки шутками, а приказ действительно тяжелый.
Из палатки выбежал дежурный и стал семафорить Полынину – зовут к телефону.
– Кто это? – спросил незнакомый и чем-то все же знаковый голос, когда Полынин вошел в палатку и взял трубку. – Командир группы?
– Нет, Полынин.
– А, тем лучше! – сказал голос. – Здравствуйте! Говорит Апухтин. Помните меня?
– Еще бы! – сказал Полынин. – Как в зеркало посмотрюсь, так сразу вас вспоминаю.
И он, продолжая говорить по телефону, потрогал пальцами свое куцее, без мочки, ухо.
– Только что снял со стола вашего Фисенко, – сказал Апухтин. – Он перед наркозом просил меня позвонить в группу – как сойдет операция. Докладываю: закончилась благополучно. Будет жить.
– А что такое? – спросил Полынин. – Почему операция?
– Японская пуля в кишках, потому и операция, – спокойно оказал Апухтин. – А благополучная только потому, что ваш Фисенко сам себя спас: своевременно сел у госпиталя и даже подрулил к операционной… А мы его, не теряя времени, – на стол.
– А когда можно его навестить? – помимо воли робея перед хирургом, спросил Полынин. – Я, как стемнеет, приеду. Можно?
– Можно, но нет смысла, – сказал Апухтин. – Говорить с ним разрешу через сутки. А самолет ваш заберите сегодня же, а то еще примут меня за аэродром и разбомбят. – Было слышно, как он усмехнулся, прежде чем положить трубку.
Полынин поднялся с деревянного ящика из-под сгущенного молока, на котором сидел, разговаривая по телефону, но в эту минуту позвонил Иконников и спросил, получена ли в группе армейская газета.
– Нет еще.
– А у нас уже есть. Большое награждение. Только Героев – тридцать один, – сказал Иконников. – Один у меня, один у вас. Прочесть по телефону?
– Прочти.
Иконников прочел список. В нем оказался Соколов-старший, у которого после Козырева было самое большое в группе число самолетов.
– Чувствуешь? – сказал Иконников.
– Да, с Соколова причитаемся, – ответил Полынин.
– И двое дважды Героев Советского Союза, – выдержал паузу Иконников, – Грицевец и Кравченко. Вот будет твой Козырев рвать и метать, что им дали по второму разу, а ему – нет!
Иконников сказал это со злорадством: он в августе приезжал объясняться с Козыревым на принципиальной почве, но вместо этого поругался и написал на Козырева рапорт, что тот неаккуратно сопровождает бомбардировщиков, – когда они ложатся на обратный курс, уводит истребителей на свободный поиск японцев, в результате чего Иконников имел потери.
Полынин из чувства товарищества не согласился с Иконниковым и сказал, что ничего подобного, Козырев воспримет все как должно.
– Поживем – увидим, – сказал Иконников. – Дальше докладывать или нет?
– Продолжай, раз начал.
– Напечатано, что всего по армейской группе – девятьсот три награжденных. Мои ребята звонили в редакцию, знакомой машинистке, – по орденам Ленина уже список есть. Там и мне, и тебе, и Козыреву причитается.
– Насчет меня не шутишь? – спросил Полынин.
– Разве этим шутят? Поздравляю! И Козырева бы поздравил, да ведь ему, наверное, ордена мало.
Полынин вышел из палатки взволнованный. Надо было поделиться с товарищами всем сразу – и тем, что Фисенко чуть не погиб, и тем, что в группе новый Герой – Соколов, и, наконец, своей собственной радостью, но не отошел он от палатки и пяти шагов, как опять затрещал телефон.
– Четырнадцатый звонит! – крикнул дежурный.
Полынин рысью побежал к телефону и получил приказание поднять девятку истребителей – барражировать над Хамардабой. Через три минусы дежурная девятка была уже в воздухе. Ее вел Соколов, так и не успевший узнать перед вылетом, что ему присвоено звание Героя.
Выпустив в воздух девятку, Полынин велел снарядить полуторку с бочкой авиационного бензина и приказал одному из оставшихся без машин летчиков поехать за машиной Фисенко и, если она в порядке, заправить и пригнать ее.
А еще через пять минут вернулся Козырев, такой мрачный и тихий, каким Полынина его отродясь не видел.
Возвращаясь с Хамардабы, Козырев дважды вылезал по дороге из машины и ходил по степи, чтобы успокоиться. Обычно он не заботился о том, чтобы скрывать свои чувства, но сейчас был так уязвлен, что не желал их показывать.
Козыреву пришлось явиться не к самому командующему, как он думал, а к своему непосредственному начальнику – заместителю командующего по авиации. Козырев вышел из его юрты ровно через три минуты после того, как вошел в нее. Он выслушал поздравление с орденом Ленина и приказ сегодня же сдать командование группой Полынину, перелететь на аэродром тяжелых бомбардировщиков, а завтра утром почтовым самолетом отбыть в Москву, куда его отзывали.
И то и другое – награждение орденом Ленина, в то время как Грицевец и Кравченко стали дважды Героями, и отъезд в Москву, когда здесь еще не кончились бои, – Козырев ставил в прямую связь с недавним вызовом к командующему.
Все, конечно, знали, сколько самолетов на личном счету у Козырева. – тут уж ни прибавишь, ни убавишь, – не меньше, чем у Грицевца и Кравченко. Но командующий невзлюбил его как командира группы, и вот результат: сперва не представил к дважды Герою, а теперь, в разгар боев, отпустил в Москву, наверно доложив, что здесь можно обойтись и без него.
Переживал Козырев и то, что сдавать группу приходилось именно Полынину, с которым в последнее время он вконец испортил отношения.
В глубине души Козырев уже стал понимать, что Полынин день ото дня все больше делается фактически командиром группы. Началось это еще в июне, когда Козырев заболел малярией. Потом, выздоровев, он махнул на это рукой, – чем он меньше командовал, тем у него оставалось больше времени летать, а Полынин успевал и то и другое.
Но если б кто-нибудь откровенно, вслух сказал Козыреву, что было бы куда лучше назначить Полынина на группу, а ему, Козыреву, вместо этого командовать девяткой или звеном или просто летать на своем истребителе, не командуя никем, кроме себя, если бы Козыреву сказали, что так будет лучше для них обоих и для дела, – он бы встал на дыбы. По его убеждению, что бы там ни делал Полынина, но группа должна была оставаться козыревской, потому что Козырев, а не Полынин был знаменитым летчиком, потому что Козырев сбил вдвое больше самолетов, чем Полынин, потому что Козырева знала вся страна, а Полынина никто не знал.
За два года став из старшего лейтенанта полковником, он искренне считал, что группой должен командовать именно он. А если ему это плохо дается – пусть другие, оберегая его авторитет, помогают ему в этом.
Если бы он вдруг сам себе задал вопрос: а, собственно, почему нужно оберегать его авторитет и почему хорошо, когда формально командует один, а на деле другой? – едва ли он смог бы честно ответить на этот вопрос. Но он и не задавал себе таких опасных вопросов, и лишь все чаще вспыхивавшее в нем раздражение против неутомимого и властного Полынина говорило, что в глубине души ему все больше не по себе.