короля уже не было, а в Варшаве не знали даже, куда он направился, однажды утром появился у Ренаров Витке, изменившийся до неузнаваемости, пришибленный, уставший, хмурый, словно не пару месяцев, но годы прошли с последнего его тут пребывания. Впрочем, перемена почти такая же великая и грустная была заметна теперь в весёлом кабаке. Иные это были люди, какая-то тяжёлая туча покрывала всё. Саксонскую гвардию вытянули, поэтому не видно было офицеров, которые день и ночь тут просиживали. А так как их общество разогнало шляхту, теперь царило запустение.
Ренар ходил бледный, ссорясь со слугами, жалуясь, хлопая дверями, почти сам был вынужден всё делать, потому что дочка совсем не показывалась, а жена показывалась редко, с завязанной головой, с заплаканными глазами.
Увидев Витке, француз медленно с грустным лицом подошёл к нему, вытягивая руки. Купец стоял молча, никто не смел или не мог начать разговор.
– Где же ты был? – наконец послышалось могильным голосом из глубины души француза.
Витке прошёлся по пустой комнате.
– Служба, неволя! – сказал он, поднимая голову. – Король послал меня со срочным приказом на два часа, а письмо, которое я вёз, приказал мне там держать два месяца, потому что я тут мешал.
Он вздохнул.
– Это ещё большое счастье, что меня на всю жизнь не приказал запереть, потому что и это могло быть.
Смерили друг друга глазами. Из этого отстранения Витке не напрасно заключал, что здесь, должно быть, произошло что-то страшное. Не смел спросить о Генриетке.
Они вместе вошли в боковую комнатку, оба оттягивая прямой разговор, затем открыли её дверь и бедная жена Ренара криком приветствовала того гостя, потерю которого оплакивала. При виде его она зарыдала.
Ему не приходилось спрашивать, на лицах родителей рисовалось несчастье, а остальное говорило само отсутствие Генриеты. Ренар упал за столом на лавку, подпёрся на руку и задумался.
Витке тянул с вопросом о девушке, зная, что ответ разорвёт его сердце. Молчание продолжалось, пока француз не ударил кулаком о стол, и, точно сам себе говорил, начал объясняться:
– Что мне было делать? Что? Не пустить этого авантюриста итальянца? Меня бы назавтра прочь отсюда выгнали, или ребёнка бы силой схватили! Я должен был заниматься политикой. Сильнейшие не могли противостоять ему, а я? Что я?
Мать рыданием прервала:
– Лучше было бы, всё бросив, убегать, спасая ребёнка.
– Разве можно от них убежать! – добавил Ренар. – Константини…
– О! О! – прервал Витке. – Я хорошо его знаю, но говорите же, что случилось с Генриетой? Где она?
Мать указала рукой на соседний покой.
– Лежит больная, – шепнула она, – бедное дитя моё. С великих обещаний кончилось на брошенной этим негодяем милостыне. Король без предупреждения, без прощания бросил её и уехал.
Немец сидел, слушая с заломленными руками.
Ренар возвысил голос, потихоньку начал рассказывать весь ход этой несчастной истории.
Как король, казалось, сходит с ума по ней, как в начале горы золота обещал, пока не победил сопротивления и не склонил жену, чтобы с дочкой на Беляны переехала, но весь этот пыл и любовь не продолжались и двух месяцев, и Константини однажды объявил, что король едет в лагерь, а они должны вернуться в Варшаву. Отдал при том кошелёчек для Генриетки, и вовсе не особенный, и с драгоценностями невысокой стоимости, король обещал вернуться, или, может, отвезти её в Дрезден.
Это избавление от них почти до отчаяния довело Ренаров. Мать с упрёками напала на итальянца, который смеялся над ней, и грубо их прогнал прочь из Белян. Короля уже там не было.
Генриетка с того времени лежала больная и изменившаяся, и лекари, наверное, не были уверены, сохранят ли ей жизнь. Итальянец, кроме того, не чувствуя угрызений совести, разгласил, что Генриетку сумел для короля приобрести. Ренары и она были убиты для доброй славы и стали презираемы.
Он пожелал видеть Генриету, но мать покачала головой и отвечала, что бедная девушка лежала в кровати, с горячкой, и что доктор запретил ей всякое волнение, а она также никого из давних своих знакомых допускать к себе не позволяла. Настояния были напрасны… Витке стиснул рот, побыл ещё минуту и как безумный вылетел от Ренаров, с сердцем, полным гнева и желания мести. Кому?
Он должен был, не в состоянии достать выше, ограничить её на Мазотине, которого так же не легко было схватить и сокрушить, как надеялся наш купец. Король слишком в нём нуждался и все дела, которые нужно было утаивать, на него сбрасывал.
Константини, чувствуя себя незаменимым, даже по отношению к Августу оказывался иногда дерзким, что же для него значил такой купец, как Витке? Однако же ни одним неприятелем никогда пренебрегать не нужно.
Выйдя от Ренаров, пану Захарию было необходимо уединиться наедине с собой, чтобы остыть и обдумать, что делать. Генриету он спасти уже не мог, но желал отомстить за неё, по крайней мере.
Константини ни в Варшаве, как говорили, ни в Белянах не было, но этой новости Витке даже не мог вполне верить, зная итальянца.
Часто случалось, что специально распускал лживые слухи, чтобы свободней бороздить незамеченным. Хотя уверяли, что король его сперва отправил к графине Козель (потому что так уже звали Гойм) с письмами, Витке нужно было это проверить.
Ходил он так бледный, не в силах достать никого из виновников: ни короля, ни коварного помощника его распутства. Ему приходили тысячи мыслей, ни за одну ухватиться не смел, чтобы не выдать свою жажду мести за несчастную жертву. Константини иначе как при помощи самого короля нельзя было свалить.
Витке, вынашивая эти мысли, так далеко шёл, что готов уже был будто бы шведу служить, лишь бы мстительную скрытую руку дать почувствовать Августу. Везде, однако, где бы он хотел обернуться, видел своё бессилие, не имел ни опыта для скрытых интриг, ни смелости, какую они требовали.
Что же он мог сделать против итальянца, которого не удерживало ничего, когда жалость и стыд сдерживали Витке и отбирали смелость. Так он блуждал несколько дней по городу, то забегая иногда к Ренарам, то крутясь около замка, то следя за деятельностью примаса, неприязни к королю которого имел многочисленные доказательства.
Из двух было одно для выбора: или бросить всё, вернуться в Дрезден, отказаться от всяких связей и, попросив прощения у матери, ограничиться старой отцовской торговлей, которая, запущенная в течение этих лет, сильно захирела, или посвятить всё удовлетворению мести, которая ни кровью, ни слезами насыщена быть не могла.
Любовь к Генриетке была единственной любовью этого человека, поэтому не удивительно,