— Помолчи ты, Бога ради!
По двору шла Прасковья, и сразу видно было — с расспросами и не подступайся.
— Вот тоже, вдова нашлась… — шепнула неуемная Маша.
Катя только посмотрела на нее сердито.
Прасковья дошла до забора и словно только теперь поняла, что перед ней — преграда. Посмотрела направо, налево, будто ища того, кто уберет проклятый забор. Но такого не нашлось — и она осталась стоять, держась за доску и повесив голову.
Катя, подойдя с другой стороны, положила ей руку на плечо.
— А ты поплачь, — сказала тихонько. — Давай ко мне пойдем, посидишь у меня… бедная ты моя…
Прасковья поглядела ей в глаза.
— У нее, моей голубушки, — сказала, — волосики-то за ночь побелели!.. Я-то что?! А на нее гляжу — а у нее одна прядка темненькая, другая — беленькая… А мне-то что?.. Кто я?.. А она сидит и просит, чтобы не выносили… отец Василий, говорит, придет — исповедовать, причащать и соборовать… Нельзя, говорит, без исповеди… Нельзя с собой в могилу все грехи брать… А я-то что?.. Разве я виновата?.. А она-то знай, одно твердит — пусть лучше я, твердит, помру без покаяния!..
* * *
В спальне был непонятный полумрак. После обеда ему наступать вроде было рано. А обед подавали только что… если вообще подавали… невозможно вспомнить поминальный стол и то, что на нем, и ни единого слова о кушаньях… и вкуса, и запаха тоже…
Нет — ободок тарелки вдруг перед глазами обозначился, ни с того ни с сего. И пропал. Синее с золотом и в цветочек…
Аксюша подняла глаза и увидела себя в зеркале — высокую, статную, но с неузнаваемым лицом.
Вспомнила: кто-то шутил, что они с Андреем — ровнюшки, и годами вровень, и плечиками… почти…
А не свое там лицо… не свое…
Она обеими руками огладила волосы, обжала, свела пальцы у основания косы. Все равно в этом лице больше не было ничего такого, за что его можно было бы признать своим.
Но коли не свое…
То, что началось, невозможно было описать словами. А если бы нарисовать — так получилась бы дремучая чащоба, в которой только что еще не было ни пути, ни тропинки, один густой мрак, и вдруг непонятно откуда пробился свет — и обозначились ветви, стволы, чуть-чуть, может, и не светом, а шорохом листвы, запахом, иной теплотой воздуха вокруг них…
А если бы сыграть — так вышло бы, словно совсем маленькие дети в шесть ручонок трогают клавиши, и вдруг несколько нот подряд сложились отчетливой мелодией, словно клавесин задал вопрос, заведомо не имеющий ответа.
Ровнюшки… На придворном маскараде их было бы не отличить…
Аксюша повернулась и огляделась.
Вещей Андрея не было нигде. Умница Прасковья прибрала в чуланчик тот кафтан с камзолом и те штаны, в которых его привезли. Догадывалась, что барыня пойдет их искать. Хитрая Парашка! Она и тетку Анну Тимофеевну подговорила с Аксюшей ночевать. Вот тетка прикорнула в кресле, свесив на грудь голову в богатом кружевном чепце, вон и сестрица Глаша на скамеечке. Ночь их сморила…
Ночь… Непонятно, когда и наступила.
Спасительное полнолуние! Хотя и горит лампадка перед образом, но без лунного света в спальне впору пробираться на ощупь. Это только ранним утром солнце будит их… будило…
Аксюша пошла искать, отыскала и положила на постель мужнин кафтан с камзолом, штаны, чулки. Потом быстро сбросила платье и осталась в нижней рубахе.
Она некоторое время глядела на разложенную одежду. Эта одежда не могла сохранить тепла Андреева тела, так горевшего в тот день… и сгоревшего… Когда Аксюша вытаскивала вещи, то впопыхах и бездумно схватила их в охапку, теперь же на нее напал страх — боязнь прикосновения. Наконец она тихонько погладила камзол. Ткань была шелковиста. Ксения взяла ее на руки, как дитя, подведя ладошки снизу, и донесла до лица. Прохлада и легкий запах пота, ничего больше…
Она боялась, что штаны окажутся узки, но зря — сошлись, точно на нее шиты. Распялила на руках камзол. Тут оказалось, что все же Андрей был повыше, просто мерились они, когда Ксения была в башмачках на немалых каблуках. Застегнула камзол — на груди сошелся с трудом. Надела сверху кафтан. Широковат и длинноват… Повернулась к зеркалу.
Знакомый образ в нем, в темно-туманном, обозначился. Статный, затянутый в зеленое стан, щегольские красные штаны на стройных ногах. А лицо…
Андрюшенька!
Вот чье лицо! Как же сразу-то не признала?..
Выходит, вымолила она его? Не умрет теперь без покаяния? Выходит, есть Божья справедливость?
Аксюша не поняла, когда вспыхнули свечи в канделябрах по обе стороны высокого темного стекла. Получилось странно — словно она стоит в полумраке, но там, за проемом рамы, — светлое помещение, и в нем — Андрей.
Аксюша боялась пошевелиться. И он тоже.
Но сколько же можно так стоять?
Она протянула руки к живому и онемевшему от радости мужу.
Он протянул руки к ней.
— Андрюшенька… — прошептала она.
— Аксиньюшка… — прозвучало в ответ.
— Милый!..
И одновременно шевельнулись его губы, а лицо исказилось мукой:
— Спаси меня!..
Она все вспомнила.
— Да, да, да! — закричала она. — Да! Да!..
Тетушка Анна Тимофеевна, чуть не свалилась с кресел, замахала спросонья руками. Глаша вскочила, споткнулась, упала на одно колено. И тут же дверь отворилась, торопливо вошла строгая Прасковья.
— Аксиньюшка, голубушка моя, ты что это затеяла?!
Она кинулась обнять хозяйку и, обнимая, стянуть с нее одежду мертвого мужа. Но Аксюша извернулась и выбежала на лестницу. В одних чулках она спустилась вниз, пробежала по коридору, толкнула дверь и выскочила на крыльцо.
Ночь. И если выйти на улицу — всякий издали скажет, что Андрей Петров шагает. Всякий! И ближе подойдет, в лицо заглянет — тоже Андреем Федоровичем назовет.
— Да?..
— Да!
Мысль, что посетила и вылилась в слова, ошеломила Ксению. Она была удивительной простоты, и Ксения не ощутила, что простота эта — как во сне, когда возникают причудливые связи между вещами и кажутся единственно возможными.
Ее состояние не было сном или грезами наяву — это все же было бодрствование, но от усталости какое-то просветленно-обостренное, на грани вещего сна.
Она улыбнулась — да, путь обозначился!
Подняла голову к небу и произнесла отчетливо, хотя и негромко:
— Положи душу свою за други своя.
Кричать было незачем — Бог и так услышит.
* * *
— Да побойся Бога! — твердила, ходя следом, Прасковья. — Да что люди-то скажут?..
— А чего им говорить? Схоронил я свою Аксиньюшку, хочу ее вещицы бедным раздать, и платьица, и рубашечки, и чулочки…
На пол из комода полетело белье, образовав неровную бело-розовую кучку.
— Аксинья! Очнись! — Прасковья что было силы принялась трясти сгорбившуюся фигурку в широковатом зеленом кафтане.
— Да что ты говоришь, Параша? Что ты покойницу зря поминаешь? Умерла моя Аксиньюшка, царствие ей небесное, а я вот остался. Я еще долго жить буду.
— Да что же мне, отца Василия звать? Чтобы он пришел и сказал: Андрей Федорович умер, а ты, барыня Аксинья Григорьевна, жить осталась?
— А зови, милая. Придет он и скажет: день добрый, сударь Андрей Федорович, каково тебе без твоей Аксюши? Померла, бедная, без покаяния, тебе теперь за нее по гроб дней твоих молиться… Пока не замолишь — страдать будет, чая от тебя лишь спасения…
Прасковья в изумлении следила, как вываливались на пол платья, простыни, наволочки, шубка…
— Я — Андрей Федорович, — слышала она ровный голос. — С чего вы все решили, будто я умер? Умерла Аксиньюшка, а я вот жив, слава Богу. Есть кому за нее молиться… Вещицы раздам, сам странствовать пойду… А ты, Параша, тут живи. Деньги наши с Аксиньюшкой возьми в шкатулке, в церковь снеси, пусть там молятся за упокой души рабы Божьей Ксении. А сама живи себе и бедных сюда даром жить пускай…
Прасковья решительно вышла из комнаты.
Скоро она уже была у отца Василия.
— Как быть-то, батюшка? — спросила, рассказав, чему была свидетельницей. — Имущество-то свое раздаст, опомнится — хвать, а его уже и нет. Дом мне отдать решила.
— Ты ступай-ка к начальству покойного. Ей ведь как вдове за него еще и пенсион положен. Пусть придет кто-нибудь, вразумит, запретит. А я как быть — право, не ведаю…
Батюшка помолчал.
— Надо же, что на ум взбрело… Помереть без покаяния додумалась вместо мужа — как будто Господь с небес не разберет, кто муж, а кто жена…
Поглядел на озадаченную Прасковью:
— А ты ей не потворствуй! Или потворствуй, но в меру… чтобы с собой чего не сотворила…
— Не сотворит, батюшка. Она сказывала — я-де теперь Андрей Федорович, я долго жить стану.
— Поглядим…
* * *
Дом был пуст. Горничной Даши — и той Прасковья не докричалась.
Жалкое и страшноватое зрелище он собой являл: все двери распахнуты, все сундуки и шкафы повывернуты. Ни тебе посуды, ни подушки хоть одной…