После приглашения Марии Федоровны, Савва не сразу решился заехать к ней в приемные дни — смущало двусмысленное присутствие мужа, пусть даже бывшего. Однако, в первый раз переступив порог дома в Георгиевском переулке, в котором находилась девятикомнатная квартира главного контролера Московского железнодорожного узла Желябужского, он испытал своего рода облегчение. Шаг сделан! А дальше? Дальше будет видно…
Тогда он попал на один из вечеров, которые время от времени устраивала у себя Мария Федоровна. Неистощимые на выдумки Москвин и Качалов разыгрывали шуточные сценки, заставляя всех присутствующих смеяться до слез. Мария Федоровна была весела и обворожительна, смеялась так искренне и так заразительно, что гости вдохновлялись еще больше. Савва нашел себе интересных собеседников — Куприна и Бунина, но, разговаривая с ними, то и дело поглядывал на хозяйку. Да и сам все время ловил на себе ее быстрые взгляды, будто Мария Федоровна украдкой проверяла, смотрит ли он на нее и, убедившись в том, что смотрит, продолжала веселиться с новой силой, словно упиваясь его вниманием. К концу вечера даже согласилась спеть, шепнув ему перед этим: «Только для вас». Савва чувствовал себя счастливым. Разошлись все в начале четвертого утра…
* * *
Савва, стараясь не шуметь, тихонько вошел в зрительный зал с бокового входа.
— «Ну, может ли быть что-нибудь противнее, когда человек так терпелив, когда лицо у него вечно мадоннистое!» — обращаясь к партнерше, воскликнул актер с худым, вытянутым лицом.
Савва поморщился.
«Мейерхольд. Как же его зовут? А, не важно!» — Савве не нравилось, как тот играет Иоганнеса в пьесе Гауптмана. Слишком резкие краски, да и слишком раздраженно он говорит со своей женой Кетэ.
— «Ну, Ганн, только не раздражайся напрасно. Стоит ли говорить об этом?» — мягким голосом постаралась успокоить его Кетэ.
«А вот Маша в роли Кетэ хороша! Играет талантливо и с достоинством. И вовсе у нее не „мадоннистое“ лицо, а лицо настоящей мадонны», — любуясь на актрису, думал Савва. Уж он-то знал, как трудно Марии Федоровне играть больную, слабую женщину на протяжении всего спектакля. Она все время боялась «затишить» текст и потому бледно сыграть роль. Но техника у нее великолепная и голос особенный! Удивительный голос! Как бы тихо она ни говорила, слова были слышны, звук доходил до последнего ряда так же, как бывает слышен самый слабый звук музыкального инструмента, когда его касаются пальцы виртуоза.
Дождавшись антракта, Савва заглянул в гримерную.
— Вы? — Андреева слабо улыбнулась.
— Тс-с! — поднес он палец к губам. — Ничего не говорите, Мария Федоровна! Я зашел только глянуть на вас.
— Что скажете? — тихо спросила Андреева, вглядываясь в собеседника.
— Дивно, как всегда — дивно! — искренне восхитился Савва.
— Ох, как же тяжело! — покачала она головой. — Кабы вы знали, Савва Тимофеевич! То мне кажется, что я нашла что-то новое, сильное, красивое, и что это действительно талантливо, то — что все никуда не годится, а я — самая заурядная актриса, и лучше бы мне заняться фельдшерскими или еще какими — то прозаическими науками. Злюсь на себя, подчас до того, что так бы, кажется, и разбила себя на куски!
— Дивно, право же, дивно! Не сомневайтесь, — подбодрил актрису Морозов и, поцеловав ее расслабленную руку, поспешил в коридор, чтобы не мешать, а заодно и успеть перекурить. Однако побыть в одиночестве ему не удалось.
— Савва Тимофеевич, рад вас приветствовать! — приветливо улыбаясь, к нему подошел высокий статный мужчина с усами вразлет — князь Голицын, один из самых уважаемых в Москве людей, бывший московский губернатор, совсем не случайно избранный Городским головой. Умный, тонкий, приветливый, к тому же обладавший деловой хваткой, он, как писали газеты «соединял в своем лице много условий, благоприятных для влиятельной роли, которую взял на себя»[6] и был близок Савве по духу и политическим взглядам.
— Мое почтение, светлейший князь! — приветливо поздоровался Савва. — Как поживаете?
— Вот, пришел в театр на Марию Федоровну полюбоваться. Играет чудно, великолепно, а минутами — просто изумительно! Она — велика! Хотел бы засвидетельствовать свое восхищение лично. — Голицын бросил взгляд на закрытую дверь гримерной.
— Ну, уж коли сам Городской голова Первопрестольной такое говорить изволит, значит, и впрямь Марья Федоровна — велика! — пряча довольную улыбку за дымом папиросы, согласился Савва.
— Кстати, Савва Тимофеевич, раз уж мы встретились, помните наш давнишний разговор? Даете свою кандидатуру на следующие выборы? Нам нужны такие деятельные люди, как вы.
— Гласным Городской Думы быть — дело не простое, — покачал головой Савва. — Перед горожанами ответ держать надобно по совести. А, впрочем, — он широко улыбнулся, — с таким Городским головой как вы, Владимир Михайлович, работать любо-дорого. Почту за честь послужить Первопрестольной. В общем, считайте, дело решенное! — Савва затушил папиросу о край пепельницы, стоящей на низком столике.
— Ну, вот и славно, Савва Тимофеевич! — явно обрадовался князь такому завершению разговора и сделал шаг по направлению к двери гримерной. Прозвучавший звонок на спектакль позволил Савве удержать его. Марии Федоровне сейчас визитеры ни к чему.
— Пойдемте-ка в зал, — заторопился Савва, увлекая за собой Голицына. — Спектакль-то уже начинается, а мы тут с вами разговоры разговариваем…
…На сцене дело шло к развязке. Иоганнес, расставшись с возлюбленной Анной, собирался покончить с собой, оставив записку…
«Иоганн! Бегите, ради Бога, скорее! Да-да, я чувствую, что это так… он не может больше жить, — с отчаянием в голосе закричала Кетэ. — Я все сделаю, все! Только не надо этого, не надо!» — на ее лице было написано страдание. — «О, Боже милостивый! Только бы он был жив! Только бы он мог еще услышать меня!» — с молитвенным отчаянием прошептала она.
У Саввы перехватило дыхание. Умница, какая умница! Зал, замерев, наблюдал как Кетэ, заметив письмо, подходит к столу, выпрямившись, с лицом, скованным ужасом догадки. Казалось, что ноги ее двигаются помимо воли. Она берет записку и, поднеся свечу к самому лицу, закаменевшему и как бы покорившемуся неизбежному, читает. И, тут же, как подкошенная, падает вместе с горящей свечой вперед.
Савва невольно сжал кулаки. Глаза защипало от стоящей в зале тишины. Было слышно, как кто-то всхлипнул. И, через мгновение, взрыв апплодисментов: «Браво, Андреева! Браво!» — на сцену полетели цветы…
Савва вышел в фойе.
«Она — богиня! Бесспорно — богиня», — думал он, в волнении направляясь к гримерным, куда пока еще не пропускали рядовых поклонников, но перед дверью Марии Федоровны в нерешительности остановился, пытаясь взять себя в руки.
«Богиня! Несомненно — богиня!» — билась в голове пьянящая, восторженная мысль.
— Са-авва Тимофеевич! — послышался из гримерной голос актрисы. — Не стойте в коридоре, входите. Я же знаю, что вы здесь! Я уже переоделась!
Морозов толкнул дверь и увидел улыбающуюся Андрееву, которая радостно протягивала ему руки.
— Спасибо за цветы. Прелесть какая! Таку-у-ю корзину роз в первый раз видела. Спасибо, милый, милый Са-авва Тимофеевич! — напевно поблагодарила она, глядя увлажнившимися темными глазами.
Савва смущенно заулыбался, удерживая ее руки. Чуть дольше, чем позволяли приличия. И вдруг заметил на столике у зеркала записку.
— Это вам? Кто написал? — строго поинтересовался он, отпуская руки Марии Федоровны.
— Любопытство, знаете ли, признак дурного тона, — кокетливо рассмеялась та, — но от вас, друг мой, у меня секретов нет.
Взяв листок в руки, Андреева с видимым удовольствием прочитала вслух:
«Когда кругом пестрят безвкусные наряды,
Твоя одежда нежной белизны.
Когда глаза других горят греховным блеском,
В твоих — лазурь морской волны».
— Как вам? — живо поинтересовалась она, прикусив нижнюю губку, чтобы спрятать улыбку.
— Что за пиит? — хмуро уставился на нее Савва.
— А-а, ревнуете? — рассмеялась Андреева. — Вижу, вижу, ревнуете! Ах, вы ревнивец этакий! Это Мейерхольд. Сева, — небрежно сообщила она и отвернулась к зеркалу, чтобы припудрить скулы.
«Значит, его зовут Сева. Имя, пожалуй, не лучше фамилии», — раздраженно подумал Савва.
Андреева, заметив в зеркальном отражении хмурое лицо поклонника, снова рассмеялась.
— Савва Тимофеич! Полно вам! — повернулась она к Морозову. — Мне нет до Мейерхольда никакого дела. Ну, посудите сами. У Севы лицо топором, голос скрипучий. Да и ему, говоря честно, до меня тоже дела никакого.[7] А записка со стишком — для него просто, как сорванный цветок для проходившей мимо женщины. Не более. Ну же, Савва Тимофеевич! Хватит дуться! — провела она пальцами по лацкану его пиджака. — Кстати, — услышала возбужденные голоса поклонников за дверью гримерной, — завтра у меня нет спектакля. Приходите вечером, как обычно. Непременно приходите!