На внутренней стене две одинаковые росписи — два исполинских, на лилийном лугу, грифона с птичьими клювами, львиными лапами, змеиными хвостами и павлиньими гребнями как бы стерегли царский престол, раскрашенный нежно и пышно, как волшебный цветок, с высокою, в виде дубового листа, волнисто изогнутою спинкою.
Тута взглянул на престол и обмер, глазам своим не поверил; таращил их, вглядывался, но продолжал видеть то, что видел: на престоле сидело чудовище — человек с головой быка.
Он подумал было, что оно не живое. Но вдруг зашевелилось, подняло руку и тихонько поманило его пальцем, закивало головой. Бычьим ревом заревет сейчас, казалось ему, и закричит он от ужаса, нарушая весь посольский чин. Но слава Амону-Атону, не заревело, продолжало только кивать и манить.
Как бы спрашивая, что это значит, оглянулся он на сидевших по лавкам у стен, тоже очень странных, людей: старики в шафранно-желтых ризах, с коричнево-желтыми, дряхлыми, бабьими лицами — настоящие покойники. «Царские скопцы», — догадался Тута: видел таких при дворе фараоновом.
— Не бойся, подойди к его величеству, — шепнул ему на ухо толмач.
Стараясь глядеть не на бычью морду чудовища, а только на человечье тело его, в шафранно-золотистой, затканной серебряными лилиями, длинной, как бы женской, ризе, Тута подошел к нему. Вспомнив, что он — посол великого царя, а, может быть, и сам — будущий царь, решил поддержать свое достоинство.
Приготовил заранее и выучил наизусть посольскую речь. Одно затрудняло его: знал, что здешнего царя должно называть по чину то «царем», то «царицею», потому что он — Муж и Жена вместе, так же как бог Адун. Этого не мог он хорошенько понять; но, помня, что и царица Египта, Хатшопситу, носила мужскую одежду, приставную бородку Озирисову, и называла себя то царем, то царицей, — надеялся кое-как справиться и с этою трудностью.
Подойдя к престолу, заговорил по-египетски, а толмач переводил по-критски:
— Великий царь юга и севера, Ахенатон Неферхеперура Уаэнра — Радость Солнца, Естество Солнца Прекрасное, Сын Солнца Единственный, — так говорит великому царю-царице Кефтиу: да обнимет бог Солнца, Атон, лучами своими брата моего — сестру мою и да сохранит его — ее во веки веков!
Слушал себя с удовольствием; особенно нравились ему побеждаемые трудности, странные сочетания женского рода с мужским. Так увлекся красноречием своим, что смотрел, уже не смущаясь, прямо в бычью морду царя: бык так бык — только бы сказать, как следует.
Два женоподобных отрока подошли к царю и сняли с него голову. Тута опять обмер, вытаращил глаза: только теперь понял, что бычья морда — маска.
Маски богов-зверей носили и жрецы Египта, но там сразу было видно, что лица не настоящие, а здесь хитрецы-дэдалы смастерили маску так искусно, что она казалась бы живою, если бы даже сумеречный свет палаты не помогал обману зрения.
Тута, впрочем, не обрадовался и человеческому лицу чудовища, такому же дряхлому, бабьему, как у сидевших по стенам скопцов, но еще более мертвому: те как будто встали из гробов своих только что, а этот уже давно.
Сняв бычью голову с царя, отроки возложили на него венец из серебряных лилий с павлиньими перьями.
— Благослови тебя, сын мой, Великая Матерь, ей же всегда молимся, да будет сердце наше и сердце брата нашего возлюбленного, великого царя Египта, едино, как едино солнце в небе, — заговорил царь по-критски, а толмач переводил по-египетски.
Вслушиваясь в дребезжащий, бабий голос его, вглядываясь в одутловатое бабье лицо его, Тута недоумевал, кто это, мужчина или женщина. И терялся уже окончательно, вспоминая, что двенадцать женоподобных отроков назывались «невестами царя», а двенадцать мужеподобных дев — «женихами царицы»: как будто нарочно такая путаница, чтобы ничего нельзя было понять — тайна Лабиринта безысходного.
По знаку царя все вышли, и, оставшись наедине с послом, заговорил он уже по-египетски:
— Садись, сын мой, поближе, вот здесь, — указал ему на стул. — Очень рада видеть тебя.
Тута не ослышался: он, она или оно говорило о себе в женском роде.
— «Ankh em maat. Живущий в правде», — не так ли называет себя брат мой, царь Египта?
— Так.
— А если так, возлюбим же правду и мы. Правда, как солнце: личиной не скроешь. Я снял личину — сними и ты. Будем говорить правду, сын мой!
Он улыбнулся хитро — и вдруг мертвец ожил. Маленькие, серые, колючие глазки заискрились таким умом, что Туте казалось, что он видит ими на аршин под землей, — всем хитрецам хитрец, всем дэдалам дэдал.
— Ну что, как ваши дела в Ханаане?[3] Плохи? Да ты не таись, не бойся. Я ведь все знаю.
И по тому, как начал расспрашивать. Тута понял, что он, действительно, знает все.
Говорил спокойно, деловито, холодно; но иногда вдруг вспыхивал странный, точно пьяный, огонек в глазах его, и Туте вспоминалось то, что он слышал о нем.
У критской царицы Велханы было два сына, старший — Идомин и младший — Сарпедомин. Когда объявила она наследником младшего, старший вступил в заговор с вождями народа, уставшего от женовластия. «Довольно-де жены над нами поцарствовали, пора и нам господами быть!» — кричали они, бунтуя чернь. С их помощью Идомин низверг царицу с престола и сперва заточил ее, а потом убил. Хотел убить и брата, но тот бежал в чужие земли. Кроток и милостив был Идомин, воцарившись, или казался таким, но иногда находили на него припадки безумия: то мучился угрызениями совести за убийство матери так, что хотел наложить на себя руки; то в ярости кидался на людей, как тот человек-зверь, Минотавр, чью маску носил он, подобный всем наследникам царя Миноса, бога Быка.
— Отчего же царь не посылает войск в Ханаан? — спросил Идомин.
Тута предвидел вопрос, но ответить на него было не так-то легко.
— Царь Египта воевать не хочет ни с кем: мир, говорит, лучше войны, — начал Тута и не кончил: ответ ему самому показался нелепым.
— Как же так, не воевать ни с кем? — удивился Идомин. — Ну, а если враг войдет в землю царя, и тогда воевать не будет?
— Может быть, и тогда, — опять начал Тута и не кончил; смутился, поспешил прибавить: — Мысли царя, как мысли божьи, неведомы. Но, думаю, что, если враг нападает, царь обороняться будет.
— Да ведь уж напал: Ханаан — земля царская. Чего же он ждет?
— Не мне, рабу, судить царя моего: он лучше знает, что делает, — ответил Тута смиренно.
Идомин взглянул на него молча, пристально. Вдруг наклонился, потрогал себе пальцем лоб и шепнул ему на ухо:
— Здоров ли царь?
— Как солнце в небе здравствовать изволит его величество, — проговорил Тута привычные слова привычным голосом и невольно потупился: колючие глазки вонзились в него, как иголочки, а когда он опять поднял глаза, Идомин прочел в них безмолвный ответ.
— Слава Великой Матери, да сохранит она здравие царя, брата моего, во веки веков! — проговорил он тоже привычные слова; но они поняли друг друга без слов: царь Египта — сумасшедший.
— Да, мир лучше войны, — продолжал Идомин, как будто про себя, тихо и задумчиво. — Все люди — братья, сыны единого отца небесного, Солнца Атона-Адуна. Не воевать ни с кем, перековать мечи на плуги — о, если бы так! А ведь и было так, в начале дней. Как в древних песнях поется:
Первые люди не знали бога войны и убийства, —
Знали одну милосердную Матерь, пречистую Деву;
Жертв заколаемых кровью святых алтарей не сквернили;
Все на земле было кротко, и птицы, и звери, ласкаясь,
К людям доверчиво льнули, и пламя любви в них горело.
Тута смотрел на него с любопытством: «Славит Великую Матерь, а сам родную мать убил», — думал, но — странно — без возмущения, как будто очарованный виденьем Золотого Века.
— Так было — так будет: вот чего хочет Ахенатон Уаэнра, Радость Солнца, Сын Солнца Единственный! Проклят Амон, бог войны; благословен Атон, бог мира. Не так ли, сын мой?
— Ты знаешь учение царя? — удивился Тута.
— Как не знать? Адун-Атон — один и тот же бог, у нас и у вас.
— Нет бога, кроме Атона: у всех народов он один, — повторил Тута равнодушно, как школьник скучный урок.
— А учеников у царя много? — спросил Идомин.
— При дворе и в Ахетатоне, новом городе Солнца, много.
— А в других городах?
— Есть и в других.
— Мало?
— Да, меньше.
— А народ что?
— Народ верит в старых богов.
— Не хочет нового? Бунтует?
— Нет, у нас насчет бунтов строго.
— Казните?
— Казним.
— И царь об этом знает?
— Зачем царю знать?
— Ну, да ведь всех не переказнишь?
— Нет, всех нельзя.
— А ведь плохо царю без народа, одному против всех! — вздохнул Идомин сокрушенно. — Ты как думаешь, сын мой, кто сильнее, один или все?