— Гулять да рифмовать? Конечно, Джон Клэр. Я сам об этом думал.
Джон вздрогнул, но затем кивнул.
— Гулять. Собирать травки. Ну и так далее.
— А вы все еще сочиняете стихи, а? — спросил Аллен. — Те, что я читал некоторое время назад, были душевными излияниями красоты необычайной. И ваше доброе имя наверняка еще не предано забвению. Когда вы последний раз пытались что-нибудь напечатать?
— Подобные душевные излияния, как вы изволили их назвать, больше не по вкусу публике.
— А может, вы позволите мне попытать счастья за вас? Я был бы рад обратиться к нескольким своим знакомым, вращающимся в литературных кругах, чтобы вас напечатали в журнале.
— Не думаю, что из этого что-то получится, — ответил Клэр, опасаясь мучительного жара надежды, готовой вспыхнуть в его душе.
— Беру это на себя. Вам не придется ничего делать.
— Полагаю, вреда от этого не будет…
— Вот и отлично. Почему бы и нет? Не дело, чтобы произведения, вроде ваших, пылились в больничной тумбочке. Я дам вам ключ, только пойдемте со мной.
— Благодарю вас, доктор.
Сжав ключ в руке, Джон немедля отправился в путь. Питер Уилкинс с улыбкой поднял на него водянистые глаза и потянулся за ключом, но Джон показал ему свой. Питер Уилкинс расправил плечи:
— О, у вас есть ключ. Очень рад, Джон, очень рад.
И хотя Джона слегка смутило это поздравление, ему все равно было приятно. Однако он постарался скрыть свои чувства и ответил грубовато, по-деревенски:
— Да и погода ничего себе.
— Желаю приятной прогулки, — сказал ему вслед старик. — Я и в самом деле очень рад.
Джон махнул ему на прощанье рукой и пошел по тропе, мимо знакомых деревьев в направлении покуда незнакомых и невидимых, коими полнились многие мили вокруг. Между деревьями тут и там виднелись ветхие листья папоротника, начавшего по осени подсыхать. Никто не пел, лишь редкие звуки раздавались над головой — это птицы тихо предупреждали друг друга о его приближении. Черный дрозд, скакавший по опавшим листьям, тотчас взлетел и, опустившись на одну из нижних ветвей, издал сигнал тревоги, свирепо глядя на незнакомца.
Разглядывая желтый клюв птицы, острый, словно пинцет, прелестную черную головку, таращившийся на него блестящий круглый глаз, Джон услышал человеческий крик. И сразу пошел вперед, подальше от шума, но жившее в лесном лабиринте эхо его обмануло, и он вышел прямо на одного из больных, который топтался босиком по мху и листьям, скинув туфли, потея и размахивая руками. Увидев Джона, больной устремился ему навстречу с искаженным от гнева лицом, но при нем было двое санитаров. Один из них спрыгнул с бревна, где они играли в карты, вооружившись старой, потрепанной колодой, и поднял руки. Сумасшедший сделал вид, что не заметил его, но остановился.
— Эй, проходи, — сказал санитар Джону. Это был Стокдейл. — Проходи. Всё в порядке. Ему с утра досталось, ну, этому. Не беспокойся. — Другой санитар, которого Джон не узнал, улыбнулся сквозь табачный дым.
Поспешив уйти, Джон на ходу снял шляпу и, утерев выступивший от внезапного испуга пот, поглубже натянул ее обратно на голову.
Пройдя несколько ярдов, он наконец оторвал взгляд от выстилавших землю листьев, от валявшихся тут и там колючих буковых орешков, похожих на звездочки, и от пересекавших тропу древесных корней. Подняв глаза, он увидел вызывающе крючковатые, темные листья падуба, а под ними — длинные прутья и ветхие листья куманики. Приметив ягоду, он положил ее в рот, но ягода оказалась такая терпкая, что даже нёбо зазудело.
Он шел и шел. Видел трухлявое бревно, все заросшее грибами, рябь бледно-желтых грибов, разъедающих гнилую древесину — в них он узнал иудино ухо. Что же ему слышно, этому уху? Он вгляделся в завитки и цветные разводы, шедшие волнами и кругами, розоватые у самой кромки гриба.
А на краю полена обнаружились следы дроздиной наковальни. На самую плоскую часть бревна птица приносила улиток и, зажав их в клюве, мотала головой, чтобы разбить их домики. Осколки скрученных ракушек, на которых тут и там виднелась слизь, были похожи на созвездие, которое Джон завихрил кончиком пальца.
А ведь к Марии он прикоснуться так и не смог, пришло ему в голову, — к сладчайшей из двух его жен, к потерянной девочке, что так его любила, столь близкой в его мечтах, что лишь протяни руку — и касайся сколько хочешь. «Мария», — промурлыкал он себе под нос. Стены времени — наивернейшая из тюрем. К ним не прикоснешься, о них не разобьешь в кровь голову, но они окружают, не оставляя ни единой лазейки, не пускают к любимым, и домой не пускают, и бродит он как потерянный в лесу далеко-далеко от них. Джон поднялся на ноги. «Мария, — проговорил он. — Мария. Мария. Мария, спой же песню мне». Порывшись в карманах, он извлек трубку, камушек-голыш, лист бумаги и обломок старого карандаша. Вновь сел, снял шляпу, расправил бумагу на тулье и принялся писать:
Мария, спой же песню мне,
Спой о любви, красе, весне,
Моя тоска сильнее бед…
И через некоторое время у него уже было новое стихотворение, записанное на обеих сторонах листа, а потом и поперек: не хватило места. На миг возникло ощущение целостности, душа распахнулась в безмятежности, вновь и вновь повторяя только что рожденные стихи, гудя их на все лады. Вокруг был лес, Джон взметнул руки навстречу свету. Заморосило, капли дождя застучали по ветвям и листьям.
Еще одно стихотворение, вдобавок к тысячам других. Хорошо, что они приходят по одиночке, а не сыплются из него одно за другим в лихорадочном бреду. Его мимолетные спутники, его же и погубившие. Не без содрогания вспомнил он, как деревенские приятели сторонились его, чтоб он не сочинил про них стишок, которого они не смогут прочесть. К тому же именно из-за его стишков в деревню то и дело являлись чужаки. А правду говорят, что вы, деревенские, спите со своими бабами в свинарнике? С другой стороны, доктор Аллен будет доволен, подумалось ему. Еще одно украшение его в высшей степени представительного заведения для сумасшедших.
Джон миновал угольщиков, сидевших в своих ветхих лачугах из жердей, обложенных дерном. Изо дня в день им приходится торчать тут с рассвета до заката, следя, чтобы огонь не разгорался, а медленно превращал в уголь прикрытые сверху поленья. Поднимавшийся к небу дым был сладок, куда слаще, чем дым из печей для обжига известняка, где от случая к случаю доводилось работать Джону. Он заметил, что они поднимают глаза и таращатся на него из тьмы, и отважился поприветствовать их, приподняв шляпу, но они не шелохнулись.
А потом, всего в полумиле пути, на полянке, его взору предстали разноцветные кибитки, лошади на привязи, и дети, и курящийся костерок. Учуяв Джона, маленький терьер замер и вытянулся вперед на всех четырех лапах, словно буква, написанная курсивом, готовясь залаять. У огня, завернувшись в одеяло, сидела старуха. Она взглянула на Джона и произнесла:
— Добрый день!
— День добрый! — откликнулся Джон, и, чтобы она поняла, что он свой, добавил: «Cushti hatchintan»[3].
Старуха удивленно подняла брови.
— Верно. Неплохое местечко. Rokkers Romany[4], стало быть?
— Немного, да. Я часто бывал у цыган в своем hatchintan, в Нортгемптоншире. Много долгих ночей. Они учили меня своим мелодиям — ну, и много чему еще. Абрахам Смит. И Феба. Вы их знаете?
— Мы тоже Смиты, но твоих Смитов я не знаю. Я там не была, а они не были тут. Хорошее тут местечко, — она сделала широкий жест рукой, — много земли, и никто не гонит. И зверье, множество hotchiwitchis[5], есть чем подкрепиться зимой. Это общая земля, и пока ее как будто никто не прибрал к рукам.
Джон покачал головой и сказал устало, как говорят промеж собой старики:
— То, что нынче называют законом, само по себе преступно. Тут и там воруют, отнимают у людей общую землю. Помню, как пришли к нам в деревню со своими приборами, измеряли, огораживали, делили. Тогда и цыган выгнали. И бедноту.
К старухе подбежал мальчонка и что-то зашептал на ухо, косясь на Джона. Остальные держались в стороне, словно кошки, лишь глаза поблескивали средь ветвей. Терьер, предупредивший о приближении Джона, теперь отскочил и присоединился к их тайному обществу.
Старуха заговорила:
— Он думает, ты полицейский или лесник — ни те ни другие с нами не церемонятся.
Джону до того захотелось остаться в этом уютном, вольном уголке, со свободными людьми, что он представился так:
— Я сам бездомный, сплю тут неподалеку. И меня часто ловили лесники! — Что было истинной правдой: когда он сновал по лесу и сочинял свои стишки, его нередко принимали за браконьера — не верили, что пришел в лес просто так, без злого умысла.
— А зовут тебя как?
— Джон. Джон Клэр.
— Что ж. Я Юдифь Смит. Ты кажешься мне человеком порядочным, Джон Клэр, ты слаб и заброшен, хотя и неплохо откормлен, кем бы ты там ни был. Я чую в людях недоброе, чую дурные намерения, но в тебе я их не чую, у тебя глупое и открытое лицо. У меня глаз наметанный, и, если я что провижу, так и будет, да, ровно так и будет.