Сотни вопросов, как молнии, промелькнули в голове римлянина при этом предложении. Уж не открыт ли заговор в катакомбах? Не сделан ли донос на него? Не расставляет ли эта хитрая женщина ему ловушку? Или эти готы действительно так слепы, что предлагают это место именно ему? И как же поступить теперь? Воспользоваться случаем и сбросить владычество готов? Но кто же в таком случае получит власть над Римом? Византийский император или кто-либо из среды римлян? И в последнем случае — кто именно? Или разыграть пока роль верноподданного, чтобы выждать время?
Эти и другие подобные вопросы пронеслись, как вихрь, в его голове, но для решения их у него было не больше минуты. Его острому уму и не надо было, впрочем, много времени. Глубоко поклонившись княгине, он ответил;
— Королева, я — римлянин и неохотно думаю о господстве варваров — извини, готов — в Риме. Вот почему уже десять лет я не принимаю никакого участия в государственных делах. Но тебя я не считаю варваркой: ты принадлежишь готам только по происхождению, по уму же ты — гречанка, а по добродетелям — римлянка. Поэтому принимаю твое предложение и своею головою ручаюсь тебе за верность Рима.
— Я очень рада, — сказала княгиня. — Вот возьми документы, полномочия, которые тебе необходимы, и тотчас отправляйся в Рим.
Цетег взял бумаги и начал просматривать их.
— Королева, — сказал он, — это манифест молодого короля. Ты подписала бумагу; но его подписи нет.
— Аталарих, подпиши здесь свое имя, сын мой, — обратилась она к юноше, протягивая ему документ.
Молодой наследник все время пристально всматривался в лицо Цетега. При обращении матери он быстро выпрямился и решительно ответил:
— Нет, я не подпишу. Не только потому, что я не доверяю ему, — да, гордый римлянин, я тебе не доверяю, — но еще потому, что меня возмущает, что вы, не дождавшись даже минуты, когда мой великий дед закроет глаза, протягиваете уже руки к его короне. Стыдитесь такой бесчувственности!
И, повернувшись к ним спиною, он отошел к своей сестре и стал подле нее, обняв ее рукою.
Цетег вопросительно смотрел на княгиню.
— Оставь, — вздохнула она. — Уж если он не захочет чего-нибудь, то никакая сила в мире не принудит его. Между тем Матасвинта несколько времени рассеянно смотрела в окно и потом вдруг схватила своего брата за руку и быстро прошептала:
— Аталарих, кто этот мужчина в стальном шлеме, вон там у колонны подъезда? Видишь? Скажи, кто это?
— Где? — спросил Аталарих, выглядывая в окно. — А, это храбрый герой граф Витихис, победитель гепидов.
В эту минуту тяжелый занавес, закрывавший вход в комнату короля, открылся, и оттуда вышел грек-врач. Он сообщил, что после довольно продолжительного сна больной чувствует себя лучше и выслал его из комнаты, чтобы поговорить наедине с Гильдебрандом, который последние дни ни на минуту не отходил от его постели.
Странное впечатление производила спальня короля: дворец был построен еще римскими императорами и отличался великолепием. И эта комната также была отделана с замечательною роскошью: пол мраморный, стены прекрасно разрисованы; с потолка спускались, точно витая в воздухе, языческие боги. Мебель была простая деревянная, и только дорогое пурпуровое покрывало на ногах больного, да прекрасная львиная шкура перед постелью, — подарок короля вандалов из Африки, — указывали на королевское достоинство больного. В глубине комнаты висели медный щит и широкий меч короля, которые много лет уже не были в употреблении.
У изголовья кровати, заботливо склонившись над больным, стоял старый оруженосец его, Гильдебранд. Король только что проснулся и молча смотрел на своего верного слугу. Лицо его, хотя и сильно исхудавшее во время болезни, носило отпечаток большого ума и силы, в изгибах же рта виднелась необычайная кротость.
Долго, с любовью смотрел король на своего великана-сиделку, затем протянул ему руку.
— Старый друг, теперь нам надо проститься, — сказал он.
Старик опустился на колени и прижал руку короля к губам.
— Ну, старик, встань; неужели же мне утешать тебя?
Но Гильдебранд остался на коленях, только голову приподнял, чтобы видеть лицо короля.
— Слушай, — сказал больной: — я знаю, что ты, сын Гильдунга, всегда правдив. Поэтому спрашиваю тебя: скажи, я должен умереть? и сегодня? до захода солнца?
И он взглянул на своего оруженосца такими глазами, которые нельзя было обмануть. Но старик и не желал обманывать, он уже собрался с силами.
— Да, король готов, наследник Амалунгов, ты должен умереть, — ответил он, — рука смерти уже простерта над тобою. Ты не увидишь заката солнечного.
— Хорошо, — ответил Теодорих, не дрогнув ни одним мускулом. — Вот видишь, тот грек, которого я выслал отсюда, обманул меня на целый день. А мне нужно мое время.
— Ты хочешь опять позвать священника? — с неудовольствием спросил Гильдебранд.
— Нет, они уже больше не нужны мне.
— Сон так хорошо подкрепил тебя, — радостно вскричал оруженосец, — он разогнал тень, которая так долго омрачала твою душу. Хвала тебе, Теодорих, сын Теодемера, ты умрешь, как король-герой.
— Я знаю, — улыбаясь сказал король, — что ты не любил видеть священников у моей постели. И ты прав, — они не могли мне помочь.
— Но кто же помог тебе?
— Бог и я сам. Слушай! И эти слова будут нашим прощаньем. Пусть это будет моей благодарностью тебе за пятьдесят лет твоей верности. Тебе одному — не моей дочери, не Кассиодору, а только одному тебе я открою, что так мучило меня. Но сначала скажи мне: что говорит народ, что думаешь ты об этой ужасной тоске, которая так овладела мною и свела в могилу?
— Вельхи говорят, что тебя мучит раскаяние за казнь Боэция и Симмаха.
— А ты поверил этому?
— Нет. Я не мог думать, чтобы тебя могла смущать кровь изменников.
— И ты совершенно прав. Быть может, по закону они не заслуживали смерти. Но они были тысячу раз изменники. Они изменили моему доверию, моей привязанности. Я ставил их, римлян, выше, чем лучших из людей моего народа. А они в благодарность захотели овладеть моей короной, вступили в переписку с византийским императором; какого-то Юстина и Юстиниана предпочли моей дружбе. Нет, я не раскаиваюсь, что казнил неблагодарных. Я их презираю. Но говори дальше: ты сам, что ты думал?
— Король, твой наследник — еще дитя, а кругом — враги.
Больной наморщил брови.
— Ты ближе к истине. Я всегда знал, в чем слабость моего государства, и в эти ужасные, бессонные ночи я плакал об этом, хотя по вечерам на пирах, перед иноземными послами, и выказывал гордую самоуверенность. Старик, я знаю, что ты считал меня слишком самоуверенным. Но никто не должен был видеть меня унывающим. Никто, — ни друг, ни враг. Трон мой колебался, я видел это и стонал, но только тогда, когда был один со своими заботами.
— О король, ты мудр, а я был глуп! — вскричал старик.
— Видишь ли, — продолжал король, поглаживая руку старика, — я знаю все, что ты не одобрял во мне. Знаю и твою слепую ненависть к вельхам. Верь мне, она слепа… Слепа в такой же степени, быть может, как и моя любовь к ним.
Король вздохнул и замолчал.
— Зачем ты себя мучишь? — спросил Гильдебранд.
— Нет, я хочу кончить. Я знаю, что мое государство, дело всей моей жизни, полной трудов и славы, может пасть, легко пасть. И падет, быть может, по моей вине, — вследствие моего великодушия к римлянам. Пусть будет так. Ничто человеческое не вечно, а обвинение в благородной доброте я готов принять на себя. Но в одну бессонную ночь, когда я, по обыкновению, обдумывал и взвешивал опасности, грозящие моему государству, в душе моей вдруг восстало воспоминание об иной моей вине: уже не излишняя доброта, не стремление к славе, это было кровавое насилие. И горе, горе мне, если народ готов должен погибнуть в наказание за преступление их короля Теодориха!.. Его, его образ восстал предо мною!
Больной говорил с усилием и при последних словах вздрогнул.
— Чей образ? О ком ты думаешь? — прошептал, нагибаясь к нему, Гильдебранд.
— Одоакр![3] — шепотом же ответил король.
Гильдебранд опустил голову. Наступило тяжелое молчание. Наконец Теодорих прервал его:
— Да, старик, моя рука, — ты знаешь это, — поразила могучего героя, поразила во время пира, когда он был моим гостем. Горячая кровь его брызнула мне прямо в лицо, и ненависть, ненависть светилась в его потухающих глазах. И вот, несколько месяцев назад, ночью передо мной встал его окровавленный, бледный, гневный образ. Лихорадочно забилось мое сердце, и ужасный голос сказал мне: «За это кровавое преступление твое царство падет, и твой народ погибнет».
Снова наступило молчание. На этот раз его прервал Гильдебранд:
— Король, что ты мучишь себя, точно женщина? Разве ты не убил сотни людей своею рукою, а твой народ много тысяч по твоему приказанию? Разве мы не выдержали тридцать битв, когда спускались сюда с гор? Разве мы не шли в потоках крови? Что в сравнении с этим кровь одного человека? Припомни только, как было дело. Четыре года боролся он с нами. Два раза ты и весь твой народ были на краю гибели из-за него! Голод, меч и болезни истребляли твой народ. И наконец, упорная Равенна сдалась: измученный голодом враг лежал у ног твоих. И вдруг ты получаешь предостережение, что он замышляет измену, хочет снова начать ужаснейшую борьбу, и не позже, как в следующую же ночь. Что тебе оставалось делать? Открыто поговорить с ним? Но ведь если он был виновен, то это не помогло бы. И вот ты смело предупредил его и сделал с ним вечером то, что он хотел сделать с тобою ночью. Одним этим поступком ты спас свой народ, предохранил его от новой отчаянной борьбы. Ты пощадил всех его сторонников и дал возможность вельхам и готам прожить тридцать лет, как в царствии небесном. А теперь ты мучишь себя за это дело? Да ведь два народа всю вечность будут благодарить тебя за него! Я, — я готов был бы семь раз убить его!