«Ей Богу, — думал он, глядя в темное небо, — мне в тысячу раз приятнее было бы идти против французов или даже против самого черта, чем нападать на неукрепленный город, такой, как эта чудная Флоренция, и сажать одних на место других, когда я вполне равнодушен и к тем, и к другим. Но если это, как говорит граф, приказание его святейшества, то моя обязанность, как итальянца, дворянина и христианина, повиноваться и исполнять мой долг, а что из этого выйдет — мне безразлично и не мое дело. Все, что мы, солдаты, делаем для добывания нашим оружием всесильного золота, за все отвечают нанимающие нас господа, а если сам святой отец берет на себя ответственность, то мне остается только со спокойной совестью радоваться счастью, выпавшему на мою долю».
Он прошел Пьяцца дель-Пополо и повернул к Монте Пинчио, где под тенью высоких деревьев находилась остерия. В одной половине довольно большого здания располагался ресторан, посещаемый молодыми учениками известных художников и ватиканскими телохранителями, а в другой — комнаты для приезжающих среднего сословия.
Монтесекко миновал коридор, освещенный лампой, и отворил дверь в простую, но уютно обставленную комнату, к которой примыкала еще одна.
Здесь тоже горела спускавшаяся с потолка лампа, которая освещала своеобразную живописную картину.
На низком турецком диване лежал человек, которого можно было принять за юношу. Но, несмотря на высокие, до колен, сапоги и пояс с кинжалом, руки и плечи, видневшиеся под плащом, опушенным мехом, выдавали женские формы, и нетрудно было угадать, что под мужской одеждой скрывается молодая красивая женщина. Ее густые вьющиеся волосы были острижены и причесаны по-мужски; изящное загорелое лицо с темными глазами имело в эту минуту мягкое, грустное выражение, не свойственное юношам.
В комнате было разбросано платье и оружие. На столе, под лампою, лежали фрукты, сыр, хлеб и стояли пузатая бутылка с длинным горлышком и блестящий металлический стакан.
Монтесекко остановился на пороге, и его мрачное лицо прояснилось при виде столь милого зрелища.
Молодая женщина при звуке шагов очнулась от забытья, вскочила и с радостным криком подбежала к нему, обняла, воскликнув:
— Как долго ты пропадал, Баттиста! Мне жутко, я чувствую себя одинокой и заброшенной, когда тебя нет!
Монтесекко нежно поцеловал ее и погладил ее локоны.
— Какие глупости, Клодина! Что может случиться с тобой здесь, в доме? Ты не раз оставалась одна в поле, когда я водил свой отряд в опасные места.
— О, это не страх, Баттиста, — вскричала она со сверкающими глазами, — я страха не знаю и даже просила всюду брать меня с собою, но мне так грустно, так одиноко без тебя! Ты единственный, кто у меня есть на свете, без тебя я так беспомощна в моем ложном виде и положении, так боюсь людских взглядов… одна, с моими мыслями, с моей совестью…
— С твоей совестью, Клодина? — повторил Монтесекко, нежно обнимая ее. — К чему это? Ведь мы поклялись в верности друг другу перед алтарем, и если этого никто не слышал, то это знает Бог, и перед ним ты моя жена. Ты знаешь также, что я никогда не оставлю тебя, и через несколько лет, когда я заработаю оружием то, что нам нужно для скромного безбедного существования, ты будешь моей женой и перед людьми и превратишь своего дикого Монтесекко в мирного поселянина.
— О, не в этом дело, Баттиста! Я верю тебе. И если я твоя жена перед Богом, то мне все равно, что думают люди. Но мысль, что я бросила родителей и последовала за тобой, что, может быть, их проклятие тяготеет надо мною и призовет на тебя гнев Божий… Эта мысль преследует меня, когда я одна, и пропадает только тогда, когда ты со мной.
— Твои родители бесповоротно отказались благословить нашу любовь, — мрачно ответил Монтесекко. — Бог внушил нам эту любовь, разве они имели право ей противиться? Я честно обещал им любить тебя и устроить твою жизнь. Я ношу честное имя, я истинный христианин, хотя и солдат по призванию и ремеслу. Мне тяжело, что тебе пришлось бросить родителей из-за меня, но тем я выше тебя ставлю и тем священнее для меня наша клятва верности. Будет же услышана моя молитва, и твои родители нам дадут благословение, а если они даже призвали на нас проклятие, то, поверь, оно не дойдет до Бога милосердия и любви! Пока покоримся нашей участи, которую мы изменить не можем, будем бодро смотреть в будущее и еще сильнее любить друг друга.
— О Баттиста, когда я слышу твой голос и смотрю тебе в глаза, тогда я забываю все, что мне, пожалуй, и не следовало бы забывать. Так, верно, и должно быть, я так люблю тебя. Но иногда меня гнетет неудержимое желание увидеть отца и мать, сестру Фиоретту, которая так любила меня. Я не знаю, живы ли родители, а если они умерли в эти годы, не простив меня…
— Будь спокойна, моя дорогая, — перебил Монтесекко, целуя ее влажные глаза, — я надеюсь скоро принести тебе хорошее известие, а может быть, представится и возможность примирения. Граф Джироламо Риарио, племянник папы, поручил мне командование войском, которое он собирает в Имоле, и скоро мы туда отправимся. Мы будем недалеко от твоей родины, я справлюсь о твоих родителях и обещаю тебе все сделать для примирения. И граф Риарио, пользующийся милостью папы, не откажет мне в своем посредничестве, которое, может быть, поможет смягчить твоего отца.
Клодина радостно улыбнулась, хотя слезы еще блестели на ее глазах.
— Какой ты добрый, Баттиста! Я буду надеяться, верить в тебя и милость Божью. Я забуду свои тревоги и снова буду твоим веселым Беппо. Я буду только молиться, чтобы скорее настало время, когда ты бросишь оружие, и мы мирно доживем до старости и будем с радостью вспоминать былые заботы и волнения.
Клодина совсем преобразилась, грустное выражение лица исчезло, глаза заблестели, и она действительно походила на мальчика, бодро и смело смотрящего на жизнь.
Она налила вина, пригубила и подала стакан Монтесекко, который осушил его до дна. Потом она взяла изящную неаполитанскую мандолину и запела веселую солдатскую песенку, а Монтесекко, лежа на диване, слушал ее свежий молодой голос и, отбивая такт, подпевал ей.
С утра следующего дня в конюшнях дворца Медичи шли приготовления к отъезду Козимо во Флоренцию. Сильные, здоровые лошади предназначались для поклажи, конюхи кормили лошадей для верховой езды и чистили оружие. Козимо уезжал спешно и без особенного блеска, его свита состояла из пяти слуг. Несколько запасных лошадей были взяты на случай каких-либо неожиданностей.
Козимо позвали к Торнабуони, который рано прошел в кабинет и написал длинное письмо Лоренцо.
— Ну, слушай хорошенько, — сказал он, когда молодой человек, почтительно поклонившись, сел к столу, — и запомни каждое слово, чтобы передать его Лоренцо. Ты скажешь ему, что папа сильно озлоблен против него по многим причинам, которые он знает сам, и что враги наши, сильные и многочисленные, всячески стараются довести до полного разрыва папский престол с ним. По моему мнению — и Аччауоли вполне согласен со мной, — эта вражда представляет большую опасность и даже несчастье для всех нас. Папа имеет огромную власть, и если дойдет до полного разрыва, с ним будет нелегко помириться. Неаполь на стороне папы, а также многие соседние провинции, которые неохотно подчиняются нам. Они воспользуются случаем, чтобы восстать. Венеция завидует нам, а на Сфорца тоже положиться нельзя, единственный наш союзник — король Франции, но лицемерному Людовику XI верить нельзя, и если бы он и был верен своему слову, то мне не хотелось бы обращаться к чужой помощи, расплачиваться за которую придется нашей Италии. Я не хотел бы, чтобы такой укор тяготел над нами и над именем Лоренцо. Граф Джироламо был нашим другом, по крайней мере, казался таким, и старался поддерживать дальнейшие хорошие отношения. Если же мы откажемся помочь ему и лишим его возможности совершить желаемое приобретение, то он перейдет в стан наших врагов, и будет усиливать озлобление папы до крайних пределов. Я не хотел бы доводить до этого из-за суммы денег, не имеющей особого значения. Я признаю, что поселение графа Джироламо в Романье и у границ Флоренции представляет для нас некоторую опасность, но она не столь велика и будет существовать до тех пор, пока жив папа Сикст. После смерти папы его племянник Джироламо не будет иметь никакого значения, и мы легко сломим его могущество, может быть, даже вероятно, при помощи преемника папского престола. Поэтому я желаю, и даже настойчиво требую, то есть советую Лоренцо, поручить мне немедленно, выплатить требуемые тридцать тысяч флоринов золотом. Папа примет это как большую услугу, а граф Риарио, по крайней мере, в первое время, не перейдет на сторону наших врагов. Затем я прошу Лоренцо дружески и почетно принять Франческо Сальвиати, который скоро поедет в Пизу, и сгладить любезностью натянутые отношения со святым отцом. Папа усмотрит в этом стремление к примирению и высоко оценит его, а мы, таким образом, двух своих злейших врагов превратим в друзей, хотя, может быть, и лицемерных. Ты понял все, что я тебе сказал?