2. Американцы остаются на западном берегу Эльбы.
3. Удержание левого фланга 9-й армии, стоящей на Одере.
После того как начальник генерального штаба сухопутных войск генерал Кребс доложил о прорыве больших русских сил на фронте южнее Штеттина, для фюрера должно было быть ясным, что теперь невозможно создать вышеназванный фронт, и он высказал мнение о том, что в связи с этим Мекленбург будет также через несколько дней обложен русскими силами. Однако, несмотря на это, было приказано 9-й, 12-й армиям и армейской группе Штейнера перейти в наступление на Берлин».
Гюнше писал это на шестой день после капитуляции, еще по свежим следам событий, с отчетливой памятью:
«26.4.45 г. перестали действовать последние линии телефонной связи, соединяющие город с внешним миром. Связь поддерживалась только при помощи радио, однако в результате беспрерывного обстрела антенны были повреждены, точнее, полностью вышли из строя. Донесения о продвижении или о ходе наступления вышеназванных трех армий поступали в ограниченном количестве, чаще всего они доставлялись в Берлин кружным путем. 28.4.45 г. генерал-фельдмаршал Кейтель донес следующее:
1. Наступление 9-й и 12-й армий вследствие сильного контрнаступления русских сил захлебнулось, дальнейшее проведение наступления более невозможно.
2. Армейская группа генерала войск СС Штейнера до сих пор не прибыла.
После этого всем стало ясно, что этим судьба Берлина была решена»[11].
На улицах Берлина погибали немецкие солдаты. От них требовали в эти трагические дни: сражайтесь с фанатизмом за третью империю — и вы победите! Но империя уже лежала в развалинах, и поражение свершилось. Им сулили подмогу, которой неоткуда было взяться. Их, чуть заподозренных в нестойкости, в сомнениях, вешали, расстреливали. А они, опытные солдаты и плохо обученные фольксштурмовцы, были всего лишь — смертны.
Но замкнутым в кольце окружения немецким войскам продолжали подбрасывать тюки с геббельсовской газетой «Бронированный медведь»[12] и «листками», обманывающими, подстрекающими, льстящими и угрожающими.
Вот один из последних, датированный 27 апреля, геббельсовский «Берлинский фронтовой листок»:
«Браво, берлинцы!
Берлин останется немецким! Фюрер заявил это миру, и вы, берлинцы, заботитесь о том, чтобы его слово оставалось истиной. Браво, берлинцы! Ваше поведение образцово! Дальше так же мужественно, дальше так же упорно, без пощады и снисхождения, и тогда разобьются о вас штурмовые волны большевиков… Вы выстоите, берлинцы, подмога движется!»
Этот «листок» попал к нам 29 апреля уже неподалеку от Потсдамской площади.
Мы получили указание отправиться в район, откуда войска нашей армии — 3-й ударной — наступают в направлении Потсдамской площади.
Ранним утром мы миновали на вездеходе одну, потом другую баррикады в том месте, где они были разворочены, подмяты танками, пробираясь среди искромсанных рельсов, бревен, орудий. Переехали через противотанковый ров, засыпанный обломками зданий, пустыми бочками. Дома пошли гуще. То укороченные на несколько этажей, то лишь с одной закопченной стеной, словно забывшей рухнуть, — памятники боев двухдневной давности. Кое-где танки проложили себе путь через завалы, и по гусеничному следу на эту танковую дорогу сворачивали машины, которых становилось все больше и больше.
Движением на улицах Берлина командовали смоленские, калининские, рязанские девчата в складно сидящих гимнастерках, перешитых, должно быть, у пани Бужинской в Познани. Машина стала. Дальше проезда не было.
Навстречу продвигались группки французов со своими тележками с поклажей и с флагом Франции у борта, маневрируя среди нагромождений кирпичного крошева, железного лома, щебня. Не останавливаясь, мы помахали друг другу руками.
Чем ближе к центру, тем плотнее воздух. Кто был в те дни в Берлине, помнит этот едкий и мглистый от гари и каменной пыли воздух, хруст песка на зубах.
Мы пробирались за стенами разрушенных домов. Пожары никто не тушил, стены дымились, и декоративные ползучие деревья обхватывали их обгорелыми лапами.
«Наши стены рушатся, но не наши сердца», — висел такой плакат над уцелевшей дверью, ведущей теперь в никуда — в мрак опустошения.
Ныряя из подвала в подвал, мы встречались с немецкими семьями. Нас спрашивали об одном и том же: «Скоро ли конец этому кошмару?»
Гитлер заявил: «Если война будет проиграна, немецкая нация должна исчезнуть». Но люди, вопреки его воле, не хотели исчезать. Из оконных проемов, с карнизов свешивались белые простыни, наволочки.
«В доме, где вывешивается белый флаг, подлежат расстрелу все мужчины», — гласил приказ Гиммлера.
Ориентироваться по плану города стало очень трудно. Русские указатели уже кончились, немецкие же большей частью исчезли вместе со стенами, и за разъяснением мы обращались к встречавшимся на улицах жителям, перетаскивавшим куда-то свои пожитки.
Связисты мелькали в проломах стен — тянули провод. Везли на повозке сено, и усатый гвардеец-ездовой жевал сухую травинку. И такими же травинками слегка посыпало берлинскую покореженную мостовую. Саперам, великим труженикам, по-прежнему невозможно было ошибиться дважды. Прошла группа бойцов с автоматами, среди них один с забинтованной головой. Только бы не отстать, не выйти из строя.
У переходящей улицу пожилой женщины с непокрытой головой рука была обмотана заметной издалека белой повязкой. Женщина вела за руки малолетних детей — мальчика и девочку. У них обоих, аккуратно причесанных, были пришиты повыше локтя белые повязки. Проходя мимо нас, женщина громко заговорила, не заботясь, понимают ли ее:
— Это сироты. Наш дом разбомбили. Я перевожу их на другое место. Это сироты… Наш дом разбомбили…
Из подворотни вышел мужчина в черной шляпе. Увидев нас, остановился, протянул руку с маленьким свертком в пергаментной бумаге. Развернул — пожелтевшая коробочка. Открыл крышку.
— «Л'Ориган Коти», фрейлейн офицер. Прошу пачку табаку в обмен.
Постоял, спрятал сверток в карман длиннополого пальто и побрел.
Дальше улицы были совсем пустынны. Запомнилось: тумба, оклеенная афишами, шифоновые занавески, как белые руки, протянутые из проема окна, привалившийся к дому автобус с рекламой на крыше — огромной туфлей из папье-маше — и на стенах категорические заверения Геббельса в том, что русские не войдут в Берлин.
Теперь все чаще мертвые кварталы сплошных руин.
Дышалось еще тяжелее. Пыль и дым застилали нам путь. Здесь на каждом шагу подстерегала пуля. Шел ожесточенный бой уже в особом девятом секторе обороны Берлина — в правительственном квартале.
Нас вел присланный за нами боец Курков. Вместе с ним когда-то под Ржевом мы благополучно выскочили из немецкого мешка, горло которого затягивалось со страшной стремительностью.
О себе Курков обычно говорил: «Я на золоте вырос». Он любил рассказывать про свои дела на уральском прииске. Рассказывал, бахвалясь, как привезли на прииск новую машину и не то что-то испортилось, не то просто, чтобы запустить ее, понадобилось влезть на самую верхушку машины. «Кто вызовется? Ясно, Курков. Лезу — высоко, глядеть вниз противно. А внизу жинка стоит, в лице кровинки нет».
О жене Курков рассказывал, тоже бахвалясь, что чуть ли не пятнадцать лет ей было, когда замуж взял. Изображал все так, словно он гроза у себя в доме, а сам писал жене нежнейшие письма и покупал в военторге какие-то ленточки и открытки. «Жена, — рассказывал, — когда первую дочку носила, на улицу выходить стеснялась, очень молода была. А когда пришел час ей родить, за мою шею ухватилась — хрустит шея. Ну, думаю, выдержу, тебе хуже терпеть приходится».
У меня сохранились письма, которые Курков получал из дому, с Урала.
«Добрый вечер, веселая минута, здравствуй, мой дорогой муж Николай Петрович. Шлю я тебе свой сердечный привет и желаю всего хорошего в вашей жизни, а главное, в ваших боевых успехах. Коля, еще шлют тебе привет ваши милые дочери Таня и Люда».
Жена писала Куркову обстоятельно и просто. И в том, как она оберегала его от всех своих тягот и переживаний, видна была верная и добрая душа. Если и сообщит что-либо тяжелое, так и то уже миновавшее: «Коля, Люда у нас очень болела, а теперь опять бойкая». И ни стона, ни жалобы, ни просто вздоха. «Коля, мы время проводим быстро. Сначала дрова рубили, потом в огороде копали».
Письма заканчивались почти одинаково: «Пиши, Коля, чаще. Письма редко ходят. Когда письмо придет, и мы очень рады и благодарим вас за письмо. Коля, пока до свиданья, остаемся живы, здоровы, того и вам желаем. Целуем мы вас 99 раз, еще бы раз, да далеко от вас».
Курков участвовал в штурме имперской канцелярии, одним из первых ворвался в здание и был смертельно ранен эсэсовцем из личной охраны Гитлера. Это произошло, когда над рейхстагом уже был водружен красный флаг.