Зато совсем по-иному вел себя «середний Шатров», семнадцатилетний Сережа, стройный, поджарый, со строго красивым лицом и мелкими, а не крупными, как у отца, темно-русыми кудрями. «Завтрашний юнкер» — так величал он себя, а пока что это был гимназист на переходе в восьмой, с переэкзаменовкой по алгебре. Он-таки натянулся! Искорки буйства вспыхивали в его серых, чуть осоловевших глазах. Только еще не с кем было поссориться. А пока он пытался провозгласить какой-то мудреный, всеобъемлющий тост и все требовал внимания, позвякивая ножом о пустой бокал на столе. Было тут и «за славу русской армии», и «за победу русского оружия над тевтонским варварством», и за молодую красавицу лесничиху, которая, дескать, только в силу своей несчастной судьбы сидит сейчас не за этим, а за тем, супружеским, столом, но это, мол, не надолго! Его плохо слушали: каждый был занят своим, и тогда он, вдруг гневно зардевшись, извлек из кармана никелированный, светлый браунинг и, держа его на ладони, показал зачем-то Кире Кошанской, что сидела напротив, рядом с его боготворимым другом и ментором — прапорщиком Гуреевым. С грозно-трагическим намеком Сережа Шатров во всеуслышание заявил, что хотя он и не офицер, но в делах чести пощады не даст никому, пускай это будет даже его задушевный друг, и позовет его к барьеру. А та, которая…
Тут обеспокоенный за него Гуреев извинился перед своей соседкой, перешел к нему и, успокаивая разошедшегося юнца, осторожно выкрал у него из кармана пистолет, а самого тихонечко вывел в сад — освежиться и выкупаться в купальне, что стояла тут же, за тополями сада, под берегом.
На веранде Сергей всхлипнул и припал лицом к столбу.
Тревожным взглядом проводила их Ольга Александровна: ох, не нравился ни ей, ни Арсению этот закадычный друг и учитель Сергея!..
Перед самым спуском на мостки, соединявшие плавучую, на бочках, купальню со ступенями берега, Сергей вдруг заартачился. Одной рукой уперся в березу над обрывом, в хмельном внезапном гневе вскричал:
— Постой, погоди, Александр!.. Что ты ведешь меня, как пьяного?! Р-р-разве я пьян?.. И прежде всего отдай мой браунинг. Ты слышишь?! Иначе ты мне враг!..
Он горделиво и требовательно протянул руку за пистолетом.
И Александр Гуреев, поколебавшись, возвратил ему браунинг.
— Только, Сереженька, милый… я знаю, ты не пьян… но…
— Никаких «но»! Смотри.
Сказав это, Сергей, с трудом выправляя шаг, отмерил от берега ровно двадцать шагов, остановился лицом к реке и стал целиться в молодую белоствольную березку над обрывом.
— Ты с ума сошел?! Что ты делаешь? Ведь услышат: переполошится весь дом!
— Не бойся: мой «малютка» не громче, чем пробка из шампанского. А вот как бьет — сейчас увидишь. Считай: я стреляю вот в эту… девушку. Он показал на березку.
Пожав плечами, Гуреев стал за плечом стрелка.
— Промажешь!.. Бородой пророка клянусь: промажешь. Лучше отложи, Сереженька, до более…
Но уж захлопали, и впрямь негромко, с небольшой расстановкой выстрелы.
Отстрелявшись, Сергей поцеловал свой серебряный «дамский» браунинг, похожий на миниатюрный портсигар, и, не оглядываясь даже, подал знак рукою: считать попадания.
Оба подошли к березке. Ни одного промаха!
В белоснежной коре темные коротенькие щелки от пуль были все до одной, счетом: вся обойма. И зияли не вразброс, а гнездом, кучно.
И лишь теперь Сереженька соизволил повернуться лицом к своему другу и наставнику:
— Ну, что — кто из нас пьян?!
— Я, я, Сереженька! Винюсь… Ты стреляешь, как молодой бог. Я офицер армии его величества, твой учитель в стрельбе, — и вот я поражен. Ma foi! (Клянусь!)
Сергей гордо и радостно тряхнул головой. С пьяной растроганностью сжал руку Гуреева и долго ее потрясал.
А тот, лукаво рассмеявшись, вдруг сказал:
— Я очень жалею, что ты расстрелял всю обойму.
— Почему?
— А видишь ли, я за неимением яблока вырвал бы репку… — Тут он указал на огород в углу сада. — Вырвал бы, положил себе на самое темя и сказал бы: «Сергей, стреляй!» И не сморгнул бы!.. Клянусь: ты — второй Вильгельм Телль. У англичан в их армии, я читал, таких, как ты, называют «снайпер»… Да-а, не хотел бы я оказаться на месте того человека, который приведет тебя в гнев: я ему не завидую!
— Я тоже!
Дружными криками застольных приветствий встретили оба застолья возвращение Арсения Тихоновича с запоздавшими дальними гостями из города.
Хозяин разом всему обществу представил вновь прибывших:
— Прошу, господа, любить и жаловать: Петр Аркадьевич Башкин — мой верный и старый друг, чье имя вам всем, сынам Тобола и Приуралья, хорошо известно, — пионер металлургии и турбостроения в наших краях. Он прибыл к нам со своим помощником — техником-установщиком Антоном Игнатьевичем Вагановым, который изволил приехать к нам на все лето с женою Анной Васильевной и юной дщерью Раисой Антоновной.
Опять все приветственно захлопали. Шатров радушным движением руки и глубоким поклоном пригласил новых гостей за стол.
— Как видите, кресла, для вас приготовленные, вас ждут. Прошу вас, гости дорогие и… очень долгожданные, что ж греха таить! — Тут он не удержался от шутки: — Иные предполагают, ретрограды конечно, что виной запоздания является презрение Петра Аркадьевича к мотору овсяному и, преждевременное на наших проселках, увлечение мотором бензиновым — короче говоря, излишнее доверие инженера Башкина к своему красному гиганту «Рено», на коем, однако, они все ж таки прибыли… не без содействия местных крестьян…
Башкин рассмеялся, погрозил хозяину пальцем. Он явно еще не собирался занимать место за столом. А с ним — и семейство Вагановых.
Он поправил пальцем левой руки большие очки в заграничной толстой оправе на сухом, аккуратном носу и, слегка пощипывая рыжую, коготком вперед, бородку, начал, по-видимому заранее приготовленную, речь:
— Прежде всего, прошу дорогую именинницу простить мне наше невольное опоздание. Именно мне: ибо я лидировал машину и как шофер отвечаю в первую очередь. Во-вторых, как таковому, то есть как шоферу, простите мне и мой шоферский вид: все мои смокинги, фраки, визитки и вся прочая суета сует мужская оставлены дома, а вся немалая емкость моего «Рено» предоставлена была под движимое, так сказать, имущество моего уважаемого Антона Игнатьевича и его дам, ибо им предстоит провести здесь, в Шатровке, все лето…
Тут успел вставить свое слово Сычов:
— Нас тут и без смокингов жалуют!
Склонив гладко примазанную на прямой пробор голову, Башкин любезно усмехнулся в сторону Сычова и перешел к самой сути своей приветственной речи:
— И наконец, позвольте нам всем поздравить вас, Ольга Александровна, с днем рождения и пожелать, чтобы вы и дальше, на украшение и радость дома Шатровых, всех, кто имеет счастье и честь быть в числе друзей ваших, а также на благо наших раненых воинов, были бы здравы и роскошно цвели, как вот эти цветы!
С этими словами, не оборачиваясь, он подал знак, и две шатровские горничные, уже стоявшие наготове, — Дуня и Паша, обе кукольно-нарядные, в зубчатых коронах белых кружевных наколок, внесли из полутемной прихожей огромную корзину свежих оранжерейных цветов.
Башкин ловко перенял ее и, склонясь перед Ольгой Александровной, поставил у ее ног.
И снова плески ладоней и крики «ура» — крики столь громкие, что двое помольцев, привязывавшие лошадей по ту сторону глухого шатровского заплота, переглянулись и головами покачали:
— Раскатисто живут!..
— А что им — от войны богатеют только!.. — Помолчал и затем угрюмо, злобно и медленно, словно бы припоминая, договорил: — Слыхал я на фронте от одного умного человека: ваша, говорит, солдатская кровушка — она в ихние портмонеты журчит, а там в золото, в прибыля оборачивается!.. Вот оно как, братец!..
Пылая лицом, Ольга Александровна поцеловала в лоснящийся пробор склонившегося к ее руке инженера.
— Боже мой! Петр Аркадьевич, я боюсь, что вы опустошили для меня весь розарий вашей оранжереи…
Вашкин ответил с полупоклоном и приложив руку к сердцу:
— Дорогая Ольга Александровна! Если бы ваш день рождения праздновался на вашей городской квартире — поверьте, все цветы моей оранжереи были бы сегодня у ваших ног!.. К сожалению, емкость моего «рено» поставила мне жесткий предел!
Шатров стал усаживать вновь прибывших.
Но в это время Сергей, уже успевший и протрезвиться, и освежиться купанием, вдруг закричал отцу:
— Нет, нет, папа, не все гости — твои!
Арсений Тихонович сперва впал от этого выкрика в недоумение, почти негодующее: да неужели мой молокосос, «завтрашний юнкер» — черт бы побрал этого прапора! — успел так натянуться?! Однако сдержался и только спросил отчужденно, с затаенным в голосе предостережением:
— Что ты этим хочешь сказать?