Из окопа на Трифонова хмуро уставился первый номер расчета ДП, бывший студент механического факультета ефрейтор Зверев.
— Здравствуйте, товарищ политрук.
Окоп был отрыт по всем правилам, обеспечивая стрельбу как в поле, так и вдоль завала, в стене были устроены две «лисьи норы», одна пустовала, из другой доносился мощный храп.
— Второй номер мой, Талгат, — уловив невысказанный вопрос, кивнул Зверев.
— Он там себе ничего не поморозит? — озабоченно спросил Трифонов.
Зверев пожал плечами:
— Да не должен, лапником там все хорошо выстлано, ватник да еще две шинели.
— Вы ходили греться?
— Нет, мы — пулеметчики, нам позицию бросать нельзя, — как-то неуверенно ответил Зверев.
Трифонов принюхался.
— Вы что, тут костер жгли, что ли?
В темноте лица Зверева было не видно, но ответ прозвучал виновато:
— Ну да. Холодно, а у нас место высокое, вода на дне не собирается. Да вы не волнуйтесь, товарищ политрук, — заторопился бывший студент. — Мы ж не идиоты — брезентом накрывались.
— Приказ был — соблюдать маскировку. — Трифонов начал злиться. — Объявляю тебе…
Он запнулся. Строго говоря, выговор должен был объявлять командир отделения или командир взвода, политработник таких полномочий не имел. По Уставу политрук Трифонов должен сообщить о происшествии командиру взвода. Николай решил, что ограничится внушением.
— Зверев, ты взрослый человек, должен сам понимать, — на языке вертелось хорошее слово, но политруку оно не пристало. — Мне что, тебя к Медведю волочь? Выговор тебе перед строем объявлять?
— Так тут замерзнуть недолго, — угрюмо ответил пулеметчик.
— Ладно, — вздохнул Николай. — А как вообще, киргиз этот, Талгат твой — он… Надежный?
Зверев посмотрел на храпящий ком.
— Он казах, — поправил бывший студент политрука. — Молчун он, слова не вытянешь, но, по-моему, надежный. И оружие знает — он городской, кажется.
— Ну, ладно, я пойду. — Трифонов поднялся с колена, уже собираясь уходить, и вдруг обернулся. — А Берестов что, правда сам немца ножом снял?
— Правда, — гордо сказал Зверев. — Я сам видел, ну, не видел, я за дорогой смотрел. Но Женька, ну, младший сержант Кошелев, видел. А что?
— Да так, ничего, — пожал плечами Трифонов. — Странно только, он не молодой уже, да и сила тут нужна.
— Андрей Васильевич любого молодого. — Зверев сделал неопределенное движение рукой, показывающее, что Берестов любого молодого заткнет за пояс. — А бегает вовсе как конь.
— Надо же…
* * *
Трифонов шел, старательно обходя деревья. За ночь лес хорошо присыпало снегом, если случайно стукнуть ствол, все осыплется, и голые ветви будут демаскировать позиции, да и получить мокрый сугроб на голову не хочется. Несколько раз Николая окликали из окопов, но, узнав политрука, пропускали. Костры, у которых грелись бойцы, уже погасили, красноармейцы заняли свои ячейки. Найдя комвзвода-2, Трифонов узнал, что немцы себя пока не обнаружили, зато секреты задержали подозрительных, и теперь Медведев не знал, что с ними делать. Николай решил, что разберется с чужаками сам, старшина не возражал, радуясь, что политрук согласился взвалить этот груз себе на плечи. Задержанных привели в окоп для «максима», тот самый, что напрочь забраковал капитан Ковалев. Сейчас в нем обосновалась сержант Пашина — поскольку батальонный пункт медицинской помощи был далековато, санитарам было приказано тащить раненых сюда, а уж санинструктор решит, в каком порядке эвакуировать дальше.
Подозрительных оказалось двое: первый — парень в красноармейской шинели не по размеру, разбитых сапогах и пахучем вытертом собачьем треухе. На вид ему было лет восемнадцать, он смотрел на всех круглыми, словно мышиными глазами и переминался с ноги на ногу. Второй — крепкий, широкоплечий, в ватных штанах и куртке, добротных меховых рукавицах, в валенках и форменной шапке. Этот глядел спокойно, уверенно, даже как-то оценивающе и вообще как-то сразу Трифонову не понравился.
— Кто задержал? — спросил политрук у Медведева.
— Сержант Зинченко, — ответил комвзвода-2. — Командир второго отделения.
— Они были безоружны?
— Этот, — указал старшина на щуплого красноармейца, — без оружия. У второго СВТ забрали.
— Вот как?
Самозарядная винтовка Токарева встречалась в войсках все реже, ее отдавали самым опытным и прилежным бойцам. Трифонов повернулся к здоровяку:
— Фамилия, звание, часть? — спросил политрук, стараясь, чтобы голос звучал резко, но спокойно.
— Сержант Иванов, стрелковый полк, — ответил задержанный.
Он чуть растягивал слова, так, что ответ, в общем, нормальный, прозвучал почти оскорбительно.
— Что вы здесь делаете? Где ваша часть?
— Я находился в секрете, — невозмутимо ответил сержант. — Меня не сменили, я начал замерзать. Когда вернулся на позиции батальона, увидел, что они оставлены. Пошел искать своих.
— Вы были в секрете один? — недоверчиво спросил Николай.
— У нас в батальоне тридцать семь активных штыков, — все так же ровно сказал задержанный. — Поэтому в секрет меня отправили одного.
— Красноармейская книжка?
— Нет — сдали, — сказал Иванов.
— Должны были выдать новые, — заметил Медведев.
Задержанный повернулся к старшине и все с той же ленивой медлительностью пожал плечами:
— Не знаю. Нам не выдали.
Трифонов понял, почему ему не нравится сержант Иванов — слишком спокоен. Иванова нимало не смущало то, что его забыли снять с поста. То, что он отстал от своих и мог в любую минуту наскочить на немцев, тоже не поколебало душевного равновесия сержанта. И даже радость встречи со своими никак не отразилась на лице младшего командира. Политрук Трифонов, сам человек, как он надеялся, прямой и искренний, не верил в подобную невозмутимость. Он повернулся к младшему бойцу:
— А ты?
— Бо… Боец Чуприн…
По крайней мере боец Чуприн вел себя естественно. Испуганный до того, что не мог держать руки ровно по швам, он переводил тоскливый взгляд с одного лица на другое, словно ожидал, что страшный человек со звездой, нарисованной химическим карандашом на рукаве шинели, прямо тут поставит его к стенке окопа и пустит пулю в лоб.
— И что ты здесь делаешь, боец Чуприн?
Этот парень смотрел так жалко, что Трифонов невольно смягчился.
— Я… Заблудился я, — хлюпнул носом боец Чуприн.
— А куда ж ты шел, болезный? — ласково спросил политрук.
— Я не шел, я ехал, — ответил паренек. — Ездовой я, на патронной двуколке. Был. У меня двуколка сломалась, а комбат велел патроны разобрать, а мне потом догонять…
Он словно торопился оправдаться, объяснить, что он тут делает один, без патронов, двуколки, лошади и батальона. Трифонов кивнул, велев продолжать.
— А как я ее починю? Там колесо, а у меня даже инструмента нет, не выдали. Когда стемнело, я лошадь распряг и поехал своих догонять…
Он запнулся.
— И где твоя лошадь?
Николай сдержанно улыбнулся — боец Чуприн был похож на Иванушку-дурачка из русской сказки, но никак не на врага.
— А через деревню ехал, спросил: где я. А мне бабы сказали: чего, мол, коня зря мучаешь… И забрали.
— Бабы у тебя коня отняли? — вмешался Медведев. — Ну, ты тело-о-ок. И гнездо это они дали?
Старшина указал на треух.
— Они, — кивнул головой боец Чуприн. — Я шапку потерял.
— И винтовку потерял? — Трифонов почувствовал, что прежняя симпатия сменяется злостью на такую бесхребетность.
— Так я ездовой, мне не положено, — вскинулся паренек. — Не хватает винтовок, нам не выдают.
Это было похоже на правду.
— Ладно. — Николай повернулся к старшине. — Отправь их в штаб батальона — пусть там разбираются. Выдели одного бойца в сопровождение.
— Есть. Федотов!
Медведев повернулся к бойцу, привалившемуся к стенке хода сообщения. Длинный окоп закрывал человека едва по пояс, и Федотов, чтобы не торчать на ветру, присел на корточки. Шинель, надетая поверх ватника, сидела на нем мешком, длинная шея была не по Уставу замотана серым шерстяным шарфом домашней вязки.
Учитель математики до войны, на фронт он пошел добровольцем, но не столько из-за того, что хотел бить врага, сколько потому, что не мыслил себе оставаться в тылу, когда его вчерашние выпускники уходили в военкомат. Перед самым выступлением из Каширы Трифонов случайно услышал, как бывший учитель горячо втолковывал бойцам своего взвода: педагогика держится на авторитете преподавателя, и он просто не мог оставаться в тылу, когда его выпускники идут на фронт. Откровенность Федотова, однако, понимания среди бойцов не встретила — батальон выступал на передовую, и нервы у всех были ни к черту. Учителя мало не подняли на смех, а Медведев, и без того злой как собака, заметил, что будет просто замечательно, если выпускники бойца Федотова не узнают, как один паршивый интеллигент едва не подорвал к чертовой матери себя и товарищей, уронив гранату, поставленную на удар. Виктор Александрович Федотов был никудышным бойцом и сам это прекрасно понимал. Дожив до тридцати трех лет, он как-то всегда оставался в стороне от потрясений, что обрушивались на страну волна за волной. От житейских неурядиц его оберегала жена — женщина сильная и по-своему мудрая, видевшая в супруге большого ребенка. Математика и физика, которые Федотов преподавал уже двенадцать лет, были крайне нужными советскому государству и притом абсолютно не политическими предметами, и дело свое Виктор Александрович любил и знал. Многие его ученики поступили в крупнейшие вузы страны, шестеро стали командирами Красной Армии, а один — старший лейтенант артиллерии Николай Мартенс даже получил орден Боевого Красного Знамени за бои на Карельском перешейке, о чем и написал с гордостью учителю. Нет, стыдиться своей довоенной жизни у Федотова оснований не было — он находился на своем месте и хорошо делал свое дело. Война изменила все. Его ребята, выпуск за выпуском, шли на призывные пункты. Даже вчерашние ученики, окончившие школу в 1941-м, прибавляли себе в военкомате год-другой и разлетались по учебным лагерям и военным училищам. Не все, конечно, но многие, те, кем Федотов по праву гордился. В начале июля пришла похоронка на Коленьку Мартенса, который погиб на Украине в первый же день войны, и Виктор Александрович понял, что больше не может смотреть в глаза матерям вчерашних десятиклассников. Дома был страшный скандал, он впервые накричал и даже замахнулся на жену, и в тот же день Федотов пришел в военкомат. Два месяца в учебном лагере не сделали из него бойца, вырванный из привычной жизни, учитель так и не освоил тяжелое ремесло пехотинца. Во взводе к Виктору Александровичу относились с каким-то жалостливым презрением, а комроты откровенно ненавидел портившего показатели нескладного красноармейца.