— О, я не сержусь ни на кого, кто делает как ему лучше и удобнее, — отвечал Лузинский, пожимая плечами, — и никогда не мешаюсь в чужие дела. Я хотел только поздравить вас — вас, кто читал мне наставления о неподходящих браках.
Вальтер сморщился.
— Будьте уверены, — отвечал он, — что как ни кажется странным то, что я делаю, однако оно безопаснее того, что вы замышляли и что, вероятно, расстроилось.
Лузинский молчал.
— Знаю, — сказал он через несколько времени, — что старшие всегда имеют претензию учить молодежь, хотя и они часто ошибаются. Так уже принято. Мы, действительно, выслушиваем их.
— Да, но никогда не хотите послушаться, — сказал доктор, взяв Валека под руку и уводя вперед, — а потом через несколько лет, иногда и раньше является опыт, и вы говорите: "Жаль, что я не послушал старика!"
Валек молчал.
— Не сердитесь, пожалуйста, что я мешаюсь в ваши дела; после вы узнаете, что знакомство с вашим отцом давало мне на это право.
— Но отчего вы никак не расскажете мне об отце? Этим вы сделали бы мне большое одолжение.
— Еще не время, — отвечал Вальтер, нахмурившись. — Я даже не должен был говорить вам, что знал его. Мне, собственно, хотелось придать вес моим словам, но все это разбилось о вашу обычную юношескую нерассудительность.
Лузинский находил уже в высшей степени несносным Вальтера, который принял покровительственный тон. На лице его появилась насмешливая, гордая, почти презрительная улыбка, и он смотрел свысока на старого доктора.
— Мне не хотелось бы огорчать вас, — проговорил он медленно, — но я желал бы сказать, что думаю. Вы потеряли всякое право давать молодежи наставления, потому что сами поступали, как мальчик.
Вальтер опустил голову; он чувствовал, что был, действительно, виноват, слаб и смешен.
— Точно так же как вы допустили себя увлечь молодостью, так другие, может быть, увлеклись честолюбивыми видами, — продолжал Валек. — Все мы слабы.
— Да, все мы слабы, — отозвался глухим голосом Вальтер, — и все бываем наказаны за слабость, ибо ничто в мире не проходит безнаказанно.
Оба замолчали.
— Хотите быть откровенны со мною, как с другом отца? — спросил доктор. — Можете ли сказать мне, в каком состоянии ваши замыслы и планы?
— Не имею причин скрываться перед вами, ибо мы теперь товарищи по греху, — отвечал Валек, — мои планы дозревают; они пока еще отложены, но я не хочу бросать их.
— Значит влюблены? — спросил доктор. — Как бы ни была неосновательна эта любовь, она все-таки могла бы оправдать вас.
— Нимало не влюблен, — отвечал хвастливо Лузинский. — Особа эта занимает меня, но то не любовь!
— Любовь часто обманывает, а расчет всегда, — прервал Вальтер. — Помните об этом.
— Оставим этот разговор!
Раздосадованный несколько Лузинский хотел вырвать руку и уйти, но Вальтер удержал его.
— В чем же дело, в богатстве? — спросил он.
— Может быть, потому что это сила нашего века, — отвечал Лузинский.
— Надеюсь, что не аристократические связи, потому что они не приведут ни к чему.
— Как для кого, — отвечал сухо Валек, — иной умеет владеть этим орудием, другой нет.
— Вы человек молодой, не без таланта и не без средств: я ведь знаю, что доктор Милиус поделился с вами.
— Отдал лишь то, что следовало мне после его смерти.
При этих словах, произнесенных столь нагло, Вальтер устремил удивленный, грустный взгляд на Лузинского и замолчал.
— При ваших средствах, — сказал он через минуту, — можно свободно добиться всего на свете. Я ничего не умел, у меня ничего не было, жил я одиноко, подобно вам, а железной волей и неусыпным трудом составил себе состояние. Но этого мало, я приобрел несколько профессий и независимость. Почему же вы, находясь в более выгодных условиях, не могли выработать себе блестящего положения?
— Потому, — отвечал Лузинский, — что я не терплю труд, презираю и считаю его противным мнению, несносным и оскорбительным. Труд хорош для тех, которые не чувствуют в себе силы, а мне необходимы — широкое поле, большие средства, свобода движения.
— Для того, чтоб дойти до ничтожества! — проговорил Вальтер сердито. — Это нелепое мечтание!
— А, вы так думаете! — воскликнул Валек, вырываясь. — Прощайте! Спокойной ночи.
И он ушел быстрыми шагами. Вальтер остановился, словно прикованный. Сперва он хотел догнать Валека, потом, как бы подчинясь какой-то необходимости, медленно поворотил домой. Но на его лице долго оставались следы тяжелой скорби.
Когда все это совершалось в городке, Туров казался как бы вымершим, в особенности после неудавшегося поединка дю Валя и Люиса с Богунем, который, не щадя обоих, смеялся над происшествием, в чем помогали ему и другие.
Причиной такого неловкого поведения Люиса и кажущейся трусости обоих была графиня. Она сделала страшную сцену дю Валю, представив судьбу свою, если б ей суждено было остаться одинокой среди врагов, просила, плакала, бранилась, требовала мирной сделки во что бы то ни стало и вынудила, наконец, у сына обещание, что не будет драться, а у дю Валя, что извинится… Богунь удовлетворился присланным письмом и держал его раскрытым на столе, сопровождая разными комментариями.
Все сделалось по желанию деспотичной графини, но после этого надобно было крепче запереться в палаццо, куда уже никто не приезжал, и разорвать все связи с соседями, которые никогда не были благосклонными, а теперь сделались открыто недовольными.
Дю Валь ходил, как пришибленный, ибо ему нельзя было отказать в храбрости, и подумывал о выезде в Варшаву.
Боязнь того, что кто-нибудь украдет паненок, утихла и казалась преувеличенной или вымышленной, ибо никогда обе сестры не выказывали большого смирения.
Графиня в особенности была обезоружена набожностью Изы, которая несколько раз сама восхваляла прелести монастырской жизни.
Старый граф прозябал по-прежнему, с той, может быть, разницей, что здоровье его, пропорционально утрате умственных сил, видимо, улучшалось постепенно, а аппетит был необыкновенный. Графиня находила, что обжорство могло быть ему вредным и кормила его супами, но Эмма потихоньку приносила разные лакомства, при виде которых старик дрожал, как ребенок.
Под этим внешним спокойствием, однако ж, готовилась для графини неприятная неожиданность.
После продолжительных переговоров между сестрами, когда Эмма ни за что не хотела оставить отца, а барон тщетно предлагал двести червонцев Милиусу, чтоб последний перевез в город старика графа, решено было, чтоб сперва Иза попробовала счастья и дебютировала бегством. Но тут встречались сильные затруднения, в особенности оттого, что Валек Лузинский, этот поэт, был положительно непрактичен. Что бы ни приходилось ему делать, он сваливал на Богуня, ибо сам не умел ничего. Богунь известными ему способами завязал сношения с Туровом и держал в руках все нити этого дела.
Изе хотелось ехать прямо из Турова в костел и обвенчаться. Но это-то и представляло затруднение: было нелегко найти ксендза, который согласился бы обвенчать, хотя известное всем положение сестер и возбуждало в каждом участие и сожаление.
В качестве родственника Богунь взял на себя заботу о ксендзе и остановился на викарии, которого хорошо знал и на которого рассчитывал.
Однажды, не говоря никому ни слова, уехал он верхом в город и, прибыв туда, немедленно окольными дорожками отправился к священническому дому.
Ксендз-викарий, как мы уже сказали, жил во флигеле, и так как преклонные лета достойного Бобка заставляли последнего большую часть дел передавать викарию, то этот в действительности и заправлял приходом.
Это был человек уже не молодой, довольно полный, веселый, говорливый, внешне снисходительный к людям, в обществе приветливый, но неумолимый как относительно себя, так и для других в исполнении обязанности. Видя его только за столом в обществе, Богунь ошибался при оценке его правил, рассчитывая, что будет иметь дело с мягким, сговорчивым человеком.
Ксендза-викария обыкновенно называли отцом Евстафием. Его редко можно было застать дома. Огромная его комната, совершенно не щегольская, заставленная старыми вещами, скорее походила на склад, нежели на квартиру. Только на столе у окна четки, несколько книжек, чернильница и перья доказывали, что здесь кто-то жил и трудился. В углу у дверей иногда лежала конская упряжь, тут же стояли садовые орудия, а в шкафу и комоде нагромождена была различная домашняя утварь.
Ксендз-викарий сидел, когда вошел Богунь; приподняв румяное лицо, он сразу не узнал гостя, но потом встал и просил садиться. Ксендз-викарий так много изменился с тех пор как Богунь встречался с ним в веселых беседах, что последний начал бояться за свое дело — при взгляде на это серьезное лицо, он даже не знал, с чего начать. Но добряк-кутила, когда приходилось услужить другим, искал вдохновения в сердце.