— В шестой песне «Илиады» ты найдешь нечто более достойное твоей любви к Гауденцию, чем стихи Меробауда… А в других песнях…
Но Аэций уже не слушал его. С любопытством и удовольствием осматривал он атрий Каризиевой виллы. Он очень ему понравился, впрочем, как и весь дом, да и сам хозяин понравился, хотя и тратит время на никому не нужное дело, а по сути, даже не разбирается в поэзии. Патриций империи с удивлением обнаружил, что никогда ничье жилище и ничья вилла не производили на него столь приятного впечатления… Он не понимал, почему это так; но уже в первый же миг, когда во главе войск с сопровождавшими его Марцеллином и Майорианом вынырнул из леса и увидел за поворотом серебряную ленту Изара и на ее фоне бледно-розовый мрамор Каризиума, он испытал такое же чувство, как в ту брачную ночь, когда восхищался прелестью лица и тела Пелагии. Здесь он и решил остановиться на краткий отдых, выслав одну турму под командой самого Майориана чуть ли не за Аксону, чтобы получить последние сведения о месте стоянки и продвижении короля Клодиона.
Со времени свадьбы Евдокии и Хунерика неожиданная вылазка франков из Токсандрии к Аксоне была первым серьезным нарушением римского мира федератами и легко могла явиться примером для спокойных какое-то время аланов и бургундов. Чтобы заранее пресечь все возможные попытки нарушить спокойствие в северной и восточной Галлии, Аэций лично отправился против франков, которых он решил разгромить и устрашить на будущее так, чтобы уже надолго обеспечить безопасность бельгийской Галлии и одновременно дать суровый урок другим федератам. Дело в том, что он собирался на некоторое время покинуть Галлию и отправиться в Испанию, где новый главнокомандующий, преемник Меробауда, Вит с трудом удерживал за собой Тарраконскую провинцию, отражая короля свевов, которому помогали ширящиеся крестьянские восстания. А на дальнейшее Аэций планировал новую войну с Теодорихом, дабы жестоко отомстить вестготскому народу за гибель Литория…
Каризий снова завел разговор об «Илиаде» и о своем труде.
— Зачем ты это делаешь? — спросил Аэций. — Кому он понадобится, этот твой перевод?
— Затем, чтобы через двести-триста лет, а может быть, и больше люди будущих поколений, которые не будут уметь читать по-гречески, изведали всю мощь и очарование поэзии Гомера и узнали о великих деяниях Пелеева сына Одиссея, и Диомеда, и других — не из ужасных выжимок, что сделали Капелла и Дарий, а наслаждаясь всем великолепием картин, созданных самим Гомером…
Аэций рассмеялся.
— О Гомере ни я, ни мой учитель-грамматик из Нового Рима никогда ничего не слышали… а те великие деяния Одиссея, Диомеда и прочих, которые ты упоминаешь, через двести лет наверняка еще меньше будут интересовать людей, чем теперь, а ведь и сейчас даже в далекой Персии знающие наш язык мудрецы предпочитают читать то, что писал о моих деяниях Меробауд… Я уже не говорю о тех, кто у нас читает поэзию в Галлии или в Италии…
— Нет, неправ ты, славный патриций, — горячо возразил Каризий. — Твой учитель-грамматик наверняка знал о Гомере и читал «Илиаду»… И ты тоже знал о нем, только забыл… Клянусь тебе, что через двести, а может быть, и тысячу лет люди, любящие поэзию, если они будут что-то знать о наших и греческих поэтах, то прежде всего о Гомере, а из тех, кого ты назвал, никого, кроме Марона… Потому что любитель поэзии даже через тысячу лет сразу узнает, что хорошо, а что плохо, и то, что плохо, выкинет из своей библиотеки и из памяти… И еще скажу тебе, Аэций, что если хоть один кодекс Гомера уцелеет и спустя века попадет в руки переписчиков — и через тысячу, и через две тысячи лет будет множество таких, что будут помнить подвиги Ахилла, Одиссея, Диомеда, Аяксов и Гектора, но никто почти не будет знать о твоих подвигах, так как мы ныне почти ничего не знаем о галлах, как они жили пятьсот лет назад, или об этрусках…
Аэций вскочил с мраморной скамьи. Он был не на шутку разгневан: что себе думает этот молокосос?! Но Каризий даже не дал ему произнести слова.
— Нет, нет, — воскликнул он, — не двигайся… выслушай меня до конца, Аэций. Наконец-то… наконец-то я могу высказать все, о чем думал столько лет… И кому?.. Именно тебе… Тебе самому, кто так часто был предметом моих размышлений. Ты не должен питать гнев на меня за те слова, славный муж… Я говорил то, во что верю, и совсем не хотел тебя уязвлять… Да и как бы я мог желать уязвить тебя?! Я — тебя?! Я, который тебя так любит и почитает… который так много и так долго пользуется твоей помощью… я, который лучше, чем кто-либо, лучше, чем ты сам, знает, кто ты есть и в чем заключается твоя наибольшая заслуга…
Аэций действительно не шелохнулся и до конца выслушал Каризия. Он стоял неподвижно возле мраморной скамьи, с которой вскочил, напоминая собственное изваяние. В беспредельном удивлении смотрел он на живо, страстно сыплющего необычные слова красивого, статного посессора… Наконец он решился перебить его, скорее встревоженно, чем насмешливо:
— Ты, Каризий?.. Ты знаешь меня лучше, чем я сам себя?..
— Да, Аэций, — с жаром подтвердил Каризий. — Изволь только выслушать… Так кто же ты?.. Патриций империи, диктатор, ужас врагов Рима, защитник римского мира, вскоре, может быть, ты поднимешься еще выше, может быть, будешь отцом императора… Но задумывался ли ты, кто ты на самом деле?.. Вот напирают на империю со всех сторон варвары, грабят, разрушают, захватывают — и ты нас защищаешь от них, так?.. Но только ли нас?.. Нет, Аэций, ты защищаешь все то, что создали века и десятки веков… Защищаешь не только римский мир, могущество и славу римского имени, но защищаешь и Гомера, о котором не подозреваешь, и эти этрусские памятники, на которые никогда не взглянешь, но за которые сотнями фунтов золота платит константинопольский евнух — богач Лауз… Вот ты явился за какую-то неделю до нападения франков и уберег… разве только меня?.. Только ли эту виллу, которая тебе так понравилась?.. Нет, Аэций, ты спас озаряющую лучами весь мир красоту поэзии, заключенную в гекзаметрах Гомера… Понимаешь теперь, за что я должен тебя благодарить?.. Пока ты жив, пока правишь и борешься, я могу спокойно здесь, на окраине римского мира, на земле своих отцов, закончить свой перевод «Илиады», уверенный, что ничего плохого не случится ни со мной, ни с моим трудом, пока ты нас защищаешь… Но как только не станет тебя, Аэций, обратится в развалины все… империя, и мощь Рима, и римский мир, а вместе с ними и я, и мой Гомер, и все, что создали прекрасного, мудрого и доброго под защитой Рима века… Понимаешь теперь, Аэций, кто ты такой?.. Последний римлянин — вот имя твое!.. Чем дольше ты будешь жить, защищать и управлять, тем громче будут тебя прославлять тысячи уст и сотни книг… Ведь ты же и так на тридцать лет продлил жизнь — нашу и всего нашего мира… ты задержал на какое-то время пришествие страшной ночи… Слава тебе, последний римлянин!..
И прежде чем изумленный Аэций смог понять, что Каризий собирается сделать, тот уже покорно простерся у его ног, целуя край аметистовой одежды.
Но через минуту он уже стоял на ногах и, скрестив руки на груди, продолжал:
— Да, Аэций… Наивысшая тебе честь, ибо наибольшая твоя заслуга…
Аэций вздрогнул. Сначала он не очень-то придавал значение не совсем, как ему казалось, осмысленным словам Каризия, но вот он слышит из его уст те же самые слова, которые в январские календы в базилике святого Павла произнес о нем епископ Рима Леон. Но ведь в те январские календы ему была действительно воздана наивысшая честь — такая, о которой он еще недавно мечтать не мог. И вот всюду, куда только проникает римское слово, поспешно склоняются к табличкам и пергаментам хронисты… Удивленные, восхищенные, ослепленные — большими красными буквами записывают они выдающиеся, заслоняющие все остальное события. В Испании напишут, что в год четыреста восемьдесят четвертый местной эры… в Элладе, что в тысяча двести двадцать четвертом после первой Олимпиады… в Риме, что в тысяча сто восемьдесят четвертом ab urbe condita…[94] в Константинополе, что в пять тысяч девятьсот пятьдесят четвертом от сотворения мира, в Александрии же — в пять тысяч девятьсот тридцать восьмом году от того же первого дня творения — и повсюду, что в четыреста сорок шестом году от рождества Христова, — впервые за триста с лишним лет, со времен императора Адриана, случилось такое, что третий раз избирался консулом простой смертный… подданный… не принадлежащий к императорской фамилии!.. Даже Констанций, только став императором, был допущен до третьего консульства!..
Необычное чувство счастья распирает Аэция: трикратное консульство… Торжественное оглашение Гауденция женихом благородной Плацидии… И вот последний римлянин!.. Красиво сказал и, может быть, даже неглупо вывел этот Каризий, но сможет ли это название пережить того, кто его придумал… удаленного за тысячи миль от италийских столиц отшельника?.. Под влиянием панегириков Меробауда у Аэция развилась необычайно сильная забота о бессмертии своей славы… Поэтому он спрашивает Каризия, намерен ли тот огласить свое определение: «последний римлянин»?..