Петербург досыпал. Под утро бравый сержант по фамилии Дубасов начал ломиться к Таньке, давно им облюбованной.
– Танька! – стучал он кулаком в двери. – Или отворяйся, или весь дом взбулгачу. Ты меня знаешь: я есть сержант Преображенской лейб-гвардии… нам ждать нельзя: мы дворяне!
Танька уже имела при себе гостя, да столь невзрачного и так «подло» одетого, что Дубасов девку пристыдил:
– На што тебе эка рожа-то сальная? Добро бы хоть купца какого избрала, а то ведь и глядеть-то на этого хряка страшно. А ты, чучело гороховое, каким побытом сюда проник?
– Через двери, – отвечал гость, молотя зубами от страха. – По доброму согласию.
– Вошел в дверь – через окно выйдешь… за борт!
И с этими словами сержант просунул любителя в окошко и выронил со второго этажа – прямо на грядки с клубникой: шлеп! Танька помогала сержанту ботфорты снимать.
– Да я, миленький, и не звала его, – говорила девка, ласкаючись. – Я ведь одного тебя жду. Изнылась уж! А он этаким змием под одеяло-то и вполз. Сказывал, что по таможне службу имеет. Ежели не покорюсь, так он меня, бедную, в Кизляр или в Моздок отправит. Я со страху-то покорность и явила ему… ну-кась, и впрямь меня в Кизляр?
В обитель любви вдруг явилась хозяйка заведения.
– Погубил, погубил! – застонала Гавриловна. – Кого ж ты, злыдень окаянный, в окошко-то выкинул?
– По таможне какого-то. Не велик барин!
– Свят-свят… Да ведь это сам Безбородко был.
Дубасов выглянул в окно: там клубника вся измята.
– Какой еще Безбородко? Уж не тот ли…
– Тот! Он самый и есть. Ой, лишенько накатило!
Дубасов поспешно натянул ботфорты, стуча зубами не хуже Безбородко. На всякий случай дал Таньке кулаком в ухо:
– А ты чего заливала мне тут, будто он из таможни?
Танька ударилась в могучий рев:
– Да откель мне знать-то, господи? Несчастненькая я! Вот и верь опосля мужчинам-то. Говорят одно, а сами…
Гавриловна вцепилась ей в патлы:
– В науку тебе, в науку! Будешь чины различать… Я те сколь раз темяшила: по чинам надо, по чинам, по чинам!
Сержант, готовый, как на парад, спешил к двери:
– Ой беда! Ведь завтрева к Шешковскому вызовут. А там уж такие узоры разведут на спине, будто на гравюре какой…
– Обо мне ты, нехрись, подумал ли? – кричала Гавриловна. – С места мне не сойти: вынь да положь полтину за волнения мои. Танька, не пущай яво, держи дверь. Комодом припирай!
С третьего этажа стучали в пол.
– Дайте поспать, сволочи! – вопили соседи. – Нешто ж нам из-за вас кажиную ночку эдак маяться?..
Ровно в семь утра Безбородко был в кабинете царицы.
– Слышал ли? – спросила Екатерина. – Прибыл посол царя грузинского – князь Герсеван Чавчавадзе, любимец Ираклия… У тебя, надеюсь, готов ответ мой для Тифлиса?
Безбородко, держа перед собой бумагу, внятно и толково зачитал ей текст ответа грузинскому царю, обещая от имени России помощь в солдатах и артиллерии. Екатерина внимательно выслушала и осталась довольна:
– Только в одном месте что-то не показалось мне убедительно. Дай-ка сюда бумагу свою – я поправлю.
Безбородко рухнул на колени:
– Прости, матушка! Лукавый попутал. Всю ночь не спал, с грациями забавлялся, лишку выпил… Уж ты не гневайся.
Екатерина взяла от него лист: он был чистый.
– Импровизировал? Талант у тебя. За это и прощаю. Но зажрался, пьянствуешь, блудишь… свинья паршивая! Иди прочь. Домой езжай. Да выспись. Я сама за тебя все сделаю…
Вечером того же дня сержант Дубасов впал в меланхолию. Дивный образ Степана Ивановича Шешковского в святочном нимбе венков погребальных не шел из памяти – хоть давись. «Не, не простят…» В конуру жилья сержантского явился фельдфебель.
– А ну! – объявил он. – Коли попался, так и следуй…
Все ясно. Вышли на ротный двор. Там уже коляска стояла, черным коленкором обтянутая. Дубасов, перекрестясь, головою внутрь ее сунулся, чтобы ехать, но его за хлястик схватили:
– Не туды! Это казну в полк привезли…
Привели в полковое собрание. А там господа офицеры супчик едят, и майор с ними – гуся обгрызает. Майор очки надел, из конверта бумагу важную достал.
– Слушай, – объявил всем суровейше.
Дубасова вело в сторону. «Ой, и зачем это я с Танькой связался? Говорила ж мне маменька родная: не водись ты, сынок, с девами блудными…»
– «…сержант Федор Дубасов, – дочитал бумагу майор, – за достохвальное поведение и сноровку гвардейскую по указу Коллегии Воинской жалуется в прапорщики, о чем и следует известить его исполнительно…» Подать стул господину прапорщику!
Стали офицеры Дубасова поздравлять:
– Скажи, друг, что свершил ты такого?
– Было, – отвечал Дубасов кратко. – И еще будет…
Майор указывал перстом в потолок.
– Это свыше, – говорил он многозначительно. – От кого – знаю. Но произносить нельзя. Не спрашивайте.
– А и повезло же тебе, Дубасов! – завидовали офицеры.
– В карьере жду большего, – важничал прапорщик.
Облачась в мундир новый, он взял извозчика:
– На Мещанскую – к Таньке… прах и пепел!
– Чую, – сказал кучер и тронул вожжи…
Танька обнимала купца со Щукина двора; от «изукинца» пахло снетками псковскими. Был он дюж – как Илья Муромец.
– Тихон Антипыч, – сказала ему Татьяна, – мужчинам верить нельзя. Глядите сами: рази ж такое бывает? Побожусь, как на духу: с утрева в сержантах был, а ввечеру офицером стал… опять меня, бедненьку, в чинах обманывают. Уж вы, милый друг, не дайте мне опозориться: примите его, как положено.
– Счас бу! – сказал изукинский торговец снетками…
Соседи по дому молотили в потолок, в стенки:
– Чумы на вас нету! Когда ж уйметесь, проклятые?..
Что с ним приключилось, Дубасов даже по прошествии полувека (уже на покое, в отставке генералом) вспоминать не любил.
– Одно скажу вам, внуки мои, – говорил он потомству, – у Шешковского всяко делали, но комодами не били. Благородство дворянское свои законы блюдет. Ты, конечно, пори. Но за комод не хватайся. Потому как у меня герб имеется. А энтот, который снетками вонял… у-у-у! – И генерал в отставке зажмуривался.
…Отныне Безбородко в Коломну сопровождали двое: полтавский дворянин Судиенко и столичный кавалер Вася Кукушкин. За верную службу в сенях, подворотнях и на лестницах оба они дослужились до чина статского советника. А про Таньку история памяти не сохранила. Если же она и впрямь соседям прискучила, так, может, и отправили ее в Моздок или в Кизляр. «Чтобы себя не забывала!» – как тогда говорилось.
Княгиня Дашкова навестила своих крестьян, которых, писала она, «нашла ленивыми и грязными. На десять человек приходилась одна корова, на пять крестьян – одна лошадь… Погода была великолепная, я заставила их плясать на лугу и петь наши народные песни». В этом признании она до конца обнажила свое крепостническое нутро. Отношения же Романовны с императрицей всегда были излишне нервные, женщины с трудом переваривали одна другую, постоянно скользя по лезвию обоюдной ненависти. Что-то спекулятивно-грязное и нечистоплотное издавна пронизывало их вульгарное содружество. «Развращенного тщеславия у Романовны больше, нежели разума, – говорила Екатерина при дворе, – и суета ее не есть признак здравой деятельности…» И уж совсем тогда не понять, почему именно Дашкову она поставила во главе Академии! Сделав княгиню в центре внимания общества, не хотела ли она подвергнуть ее общему остракизму? Ясно: императрица возвысила Романовну не ради науки, а ради себя и своей славы: пусть Европа еще раз ахнет, что Россия – первая в мире! – доверила женщине Академию научную…
Дашкова поступила умно, заехав к Эйлеру на дом, где и просила его, чтобы именно он представил ее академикам.
– Обещаю никогда более не тревожить вас подобными просьбами, – сказала она ему; и, появясь в Академии, извинилась перед ученым синклитом за свое невежество. – Но я свидетельствую уважение к науке, а предстательство за мою скромную особу Леонарда Эйлера да послужит ручательством моих слов…
Сенат запрашивал Екатерину – приводить ли Дашкову к присяге как чиновника государства? «Обязательно, – отвечала императрица, – я ведь не тайком назначила Дашкову». «В июле, – писала Дашкова, – мой сын возвратился из армии, посланный с депешами, возвестившими об окончательном подданстве Крыма». Потемкин был единственным из вельмож, который не стал врагом Дашковой. А княгиня настаивала перед ним, чтобы ей позволили представляться Екатерине обязательно с сыном.
– Разве мой сын не стоит того? – горячилась она.
Ее сын был сделан командиром Сибирского пехотного полка. В молодом князе Павле Дашкове было все что надо: внешность и здоровье, образование и светскость. Не было главного, что определяет человека в обществе, – характера! Свой характер он подчинил материнскому деспотизму, а стоило ему оторваться от матери, и аристократ напивался хуже дворника. Когда Екатерина впервые увидела, как дворцовые лакеи под руки сводят по лестнице молодого Дашкова, она брезгливо фыркнула: