Воевода потребовал дело, запертое у Шафрана в сундуке, как вспомнила Федька. Она так и объяснила. Князь Василий крепко ее обматерил. Но руки в ход уже не пускал и позволил уйти.
Федька едва сидела, перемогаясь. Опять ломило в затылке и путались мысли, что-то она писала и как-то тянула время, дожидаясь обеда. Доставши государевы указы за прежние лета, пыталась читать их для собственного сведения, но мало что отлагалась в голове: «Сто тридцать шестого года декабря в двадцать четвертый день великий государь святейший Филарет Никитич, патриарх московский и всея Русии, указал. Кликать бирючу по рядам, и по улицам, и по слободам, и в сотнях, чтоб с кобылками не ходили, и на игрища мирские люди не сходились, тем бы смуты православным крестьянам не было, и коляды бы, и овсеня, и плуги не кликали…» «Которые тюремные сидельцы, воры, тати и разбойники, сидят в тюрьме многое время, полгода и год, и больше, и начнут говорить, затевая воровством… на иных людей для своей корысти, а сперва в расспросе и с пыток то на них не говорили… и тем не верить…» «Сто сорок третьего генваря в семнадцатый день… для ради своих государских чад, благоверного царевича Алексея Михайловича всея Русии и благоверного царевича Ивана Михайловича всея Русии, нетчикам, которые нетчики в последнем смотре в Можайске не объявились… поместья отдать». «…Октября семнадцатого… и они на государеве службе не были, и у тех стольников, и стряпчих, и дворян московских, и у жильцов… поместья отнять и в раздачу раздать бесповоротно». «…Дойдут до смертной казни, а будут беременны, и тех, покаместа родят и минет шесть недель, не казнить…» «…Чтоб им на тех беглых крестьян… суд давать сверх указных пяти лет…»
Федька беспорядочно читала один указ за другим, напрягаясь выловить то, что могло понадобиться в деле, но, кажется, мало в этом преуспела. Ушибленная щека тянула мышцы, наверное, вспух синяк, но посмотреть было негде. И вообще – плевать!
На счастье выяснилось, что обеда ждать не нужно – за час до полудня подьячие дружно засобирались по домам, чтобы приодеться для крестного хода.
Она тоже покинула съезжую и дома обошла двор, все постройки и комнаты, не имея уже однако оснований надеяться. Вешняк пропал. Трудно было представить, что бы мальчик не поспешил домой, если вообще жив. И верно, пора уж сказать что-то родителям. Но это позже. Это можно отодвинуть, отстранить от сознания…
Федька заперлась, открыла окно, чтобы пустить воздух, и прикорнула на лавке.
Она лежала, обнаружив, что боится заснуть и боится спать. Сердце билось учащенно и трудно. Несмотря на чудовищное утомление и дурную голову, сердце не давало ей спать, она чувствовала, что больна. Больна, быть может, не телом, а духом… непонятно чем, но больна мучительно и беспросветно. Она думала о себе, об отце и о брате, который отлично устроился бы здесь в Ряжеске, которой уж точно не стал бы реветь из-за двух начальственных оплеух, который… который умел обходиться без страданий. Возможно, судьба Елчигиных заставила бы его вспомнить о превратностях жизни, возможно, он озаботился бы исчезновением мальчика… скорее всего да. Но вряд ли принял бы близко к сердцу – и то, и другое.
Потом явилось подозрение, что она просто завидует брату, завидует его беспечности и свободе и потому думает о нем дурно. Она честно попыталась понять действительно ли это так, испытывает ли она нечто вроде зависти… Трудно было в себе разобраться. Но она помнила старое чувство. Ничего более достоверного, чем память прежде бывших ощущений сейчас не было. Все прежде бывшее, оно ведь уже свершилось и, значит, определилось, как нечто независимое от сознания. Только на память и можно было по-настоящему опереться. Память подсказывала, что в отношениях с братом самым верным ее ощущением, была не ревность, не зависть, а жалость. Жалко ей было всех, и брата больше других почему-то.
Когда баюкающий перезвон колоколов заполонил горницу, Федька уже спала.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ. ХЛОПЦЫ, АЙДА!
Крестный ход обводил город многоверстным кругом, за границу которого в бесприютные пустоши оттеснялась пришлая и местная нечисть. Нарочная цель богослужения в том и состояла, чтобы посрамить ковы и козни дьявола, оборонить город с посадом от сатанинского воинства, колдовские затейки разрушить, исцелить бесноватых и уберечь на будущие времена верных. Пятый час по жаре тянулось поредевшее и снова по мере приближения к крепости обросшее народом шествие. В обмороке закачался дьяк Иван, его унесли. Обливаясь потом, побагровевший под тяжестью плотных одежд, едва держался на ногах князь Василий.
Кольцо замкнулось у реки, где веяло ощутимой на щеках свежестью. Перед городскими воротами стали в последний раз: помолиться на образ Господа. Протопоп принял сосуд со святой водой, окропил надвратную икону, размашисто брызгая щетинной кистью вверх, потом окропил проезд башни и пушки. Прочли на укрощение бесам Евангелие. Дородный дьякон возгласил ектенью, краткую молитву за царя, царицу и царевича: «…О еже господу богу нашему споспешити совершению всех дел их и покорити под нозе их всякого врага и супостата». «Господи, помилуй», – пел народ, склоняясь в едином поклоне, горбатились спины: парчовые, бархатные, камчатые, суконные, сермяжные, посконные. Протопоп благословил предстоящих и поднес воеводе для лобызания Евангелие.
В узкий зев ворот двинулись стрельцы, за ними, качнувшись, крест, сверкнул на солнце позолотой и погас в тени. Шествие двигалось к собору, туда, откуда и началось. Соборная служба торжественно завершала объявленный приказом воеводы трехдневный пост, трехдневный запрет резать скот и открывать для продажи водки кабаки.
У кабаков, не скапливаясь явно, слонялись питухи.
И ожидал своего часа Родька-колдун. Приставы вывели его на поиск раньше срока, прежде, чем кончилось в соборе богослужение, так что пришлось загнать Родьку до поры на задворки кабака.
Томились на кабацком подворье, а пить никто не смел – нельзя и стоечные избы закрыты. Родьку, покорного, как ребенка, усадили на поленицу, и он, скособочившись, почти не шевелился. Всякую перемену приходилось ему начинать с гримасы, колдун не раз останавливался и замирал со стоном, набравшись духу иначе устроить свой тощий, истерзанный поленьями зад. Стрельцы укрылись от солнца под стеной винокурни, где лежала большая куча мха, а под застрехой висели веники, которыми парят чаны и бочки. Веники едва пахли – все побивал резкий запах барды и сусла, возле стены, с ее обнаженными швами, одуряющий.
Из двадцати назначенных в сопровождение стрельцов налицо оставалось человек пять, остальные разбрелись. Кое-кто из служилых, как выяснилось тут у винокурни, были наемники: разных сотен стрельцы, которые заступили на службу в чужую очередь. Об этом и перебрехивались, лениво прикидывали, отчего больше убытку станет: как очередь подойдет, нанимать кого или бросать свое дело, торговое ли, ремесленное.
– Я уж который день в наемниках, – хвастал безбородый угреватый малый, – вчера в карауле у Преображенских ворот был, за восемь алтын, и, не спавши, вот, – кивнул в сторону Родьки. – Уж какой день.
– Молодое, – сказал другой стрелец не то с одобрением, не то осуждая. – Холостой, вишь.
Разговор иссяк.
С истовым вниманием прислушивался к стрельцам Родька, переводил искательный взгляд и все не находил случай подать голос. А мысль у него было настойчивая и безотлагательная. Когда всякий сказал, что имел сказать, сказал и замолк, покусывая какую травинку, Родька, судорожно глотнув воздух, напомнил о себе:
– По нужде, – молвил он, запинаясь, – нужду справить.
Все пятеро уставились на колдуна с задумчивым недоумением.
– Поср…, хлопцы, – сказал он тогда яснее.
– Пристава нет, – возразил наконец один, не шевельнувшись.
– А! – возразил малый-наемник. – Пусть идет! Вон, за угол, – великодушно показал он рукой. – Гора глины, обойдешь к забору и валяй. Штаны только скинь.
Постанывая, в несколько приемов, Родька слез с поленицы, подтянул цепь за привязанную посередине веревку и поковылял. Его проводили взглядом. Звяканья цепи сопровождали последовательные усилия Родьки устроиться между глиной и забором. Чудилось, он нарочно не давал стрельцам покоя, напоминая им о своих затруднениях. Говорить было не о чем, поэтому обленившиеся мужики прислушивались и обсуждали, чем именно Родька занят, дошел ли он сейчас до решительного шага, которое венчает дело, или все еще подступается. Нарастающие разногласия вовлекли понемногу в спор самых молчаливых и равнодушных, и наконец несколько очнувшиеся от сонной одури стрельцы удивились, почему колдун делает это так долго. Потом пререкались, кому идти смотреть, причем пришлось предварительно выяснить, кто тут самый молодой. Словом, когда малый-наемник поднялся, прошло уже столько времени, что колдун мог бы до берега Корочи-реки доковылять. А он еще только на заборе сидел.