Выпив два огромных кубка медовухи и плеснув остаток на землю, Малюта не без удовольствия стал наблюдать за тем, как слизывает хмельное лакомство козел-удалец. Животное благодарно махало черной лохматой головой и радостно блеяло, всем своим видом показывая, что выпивка пришлась по нутру. За день козел напивался так, что без памяти валялся в кустах неподалеку, напоминая пропащего квасника.
Едва Малюта отошел от корчмы, как навстречу ему вышло двое детин в коротких казанах и с топориками в руке — это были рынды государя.
— С обедни тебя ищем, Григорий Лукьянович, государь немедля повелел тебе во дворце быть.
— Чего меня искать? — надул щеки думный дворянин. — В корчме я сижу. А дорогу ко дворцу я и без вас бы нашел.
Раздвинул Малюта плечами застывших отроков и не торопясь потащился к государю во дворец.
Иван Васильевич дожидался Малюту с нетерпением, а когда он заметил на Благовещенской лестнице кряжистую фигуру любимца, который, едва не сбивая перила и рундуки, так качался, как будто выпил половину винных запасов всей Московии, невольно обругался:
— Тростью бы проучить злодея, будет тогда знать, как к государю на доклад пьяным являться! Эй, стольники, встретьте Гришку, а то лоб расшибет.
Григория Лукьяновича от медовухи разморило. Самое время, чтобы отлежаться в тени, ополоснуть горячую голову ковшом колодезной воды, а только после того предстать перед самодержцем.
Малюта Скуратов не без труда преодолел высокий порог и так сильно стукнулся ухом о косяк, что на его месте любой другой оставил бы на белилах мозги, а думный дворянин лишь отер ушибленное место ладонью и, опираясь на молоденьких князей, переступил Сенную ком-нату.
— Звал, государь? — увидел Григорий Лукьянович самодержца, поглаживающего рыжего кота.
— Явился, мерзавец? — уставил на холопа тяжелый взгляд государь.
— Прибыл, Иван Васильевич, как ты кликнул, так я мигом во дворец.
Великий московский князь еще раз притронулся пальцами к выгнутой косматой спине, а потом, потеряв к коту всякий интерес, ухватил его за холку и отбросил далеко в сторону.
— Фу ты, бестия, весь кафтан волосами испакостил!
Сверкнул черными мудями кот и исчез за печью.
— Не забыл ли, Гришенька, для чего я тебя призвал? — отер ладони о порты государь.
— Как же можно, Иван Васильевич!
— Узнал ли ты, о чем я велел?
— Все как есть разузнал.
Малюта подумал, что если государь не разрешит присесть, то он свалится ему в ноги и расшибет лоб.
— Ты бы сел, Григорий Лукьянович.
Малюта Скуратов уселся на сундук, стоящий у самой стены, облокотился о прохладную поверхность и едва не застонал от удовольствия.
— Вот что я хочу тебе сказать, государь. Мои шептуны за девкой денно и нощно следят. Анна — девица непорочная, ни с кем никогда не зналась, даже на гуляньях мужнину руку от себя отстраняла.
— Бедняга… Что, так и живет нецелованной?
— Об этом я не говорил, Иван Васильевич. Может, и прижал ее кто разок… Отец у нее шибко строг, что не так, розгами хлещет!
— Именно так и нужно девок поучать, — согласился Иван Васильевич, — ладный, видать, он отец. Далее рассказывай! Вижу, что утаиваешь чего-то.
— Девка-то она добрая, но вот в последний год молодчик у Анны появился, государь.
— Вот как!.. Кто таков?
— Воротынский Андрей.
— И здесь Воротынские дорогу перебегают! Скоро мне их под своей постелью искать придется. Видать, пригож молодец?
— Молодец знатен, государь. Высок, широк, лицом пригож. Таких отроков бабы любят!
Иван Васильевич словно надкусил лимон и отвечал сдержанно:
— Андрея в железо! Никогда не терпел подле себя соперников.
Стараясь не расшибиться в Сенных покоях, Малюта принялся осторожно, словно слепец в базарный день, пробираться к выходу.
* * *
Данила Гаврилович не был злым. И разве можно быть злобливым с рыжей копной волос, таких же ярких, словно костер в вечерних сумерках. Голова его была неприбрана и напоминала гнездо диковинной птицы. Весь вид Колтовского излучал добродушие, а огромные веснушки на носу делали его похожим на базарного скомороха, который за пяток душистых пряников мог целый день веселить базар.
Но раз в неделю старый Колтовский напускал на себя сердитость и мог пнуть не только курицу, попавшуюся под ноги, но и огреть плетью пробегавшую по двору бабу.
Но все-таки пятница принадлежала его супружнице, и к этому дню Данила Гаврилович готовился загодя, как и всякий домовитый хозяин, проживающий в Китай-городе. Накануне вечерком Колтовский нарезал гибких тонких прутьев, промочил их в рассоле и следующим днем пробовал их упругость на собственных голых икрах, а потом, зажав охапку веток под мышкой, поднимался в терем, где любила проводить времечко верная супружница.
И долгих полчаса двор оглашался истошным криком хозяйки, которая в паузах вымаливала у хозяина прощенья. А он, не зная милосердия, лупил женщину, пока наконец не обломал о ее спину весь припасенный ворох прутьев.
Челядь в этот час хозяина не тревожила и, задрав голову на терем, с нотой уважения в голосе переговаривалась:
— Это наш господин женушку свою поучает.
— Здорово у него это выходит. Вон она как орет, сердешная.
Только самый несведущий мог задать вопрос:
— За что же он ее так немилосердно лупит? Может, привечать кого стала?
Дворовые охотно объясняли, вновь удивляясь наивности гостя:
— Да разве она, голубушка, может в чем провиниться? Хозяюшка наша мышь обидеть не посмеет. И мила, и приветлива, а такая добрая, что во всей Москве не отыскать такую душу!
— За что же ей тогда такое обидное наказание? — удивлялся несмышленый.
— А по-другому никак нельзя, мужик должен всем показать, что бабу свою любит. И чем больше веток об ее спину обломает, тем, стало быть, любовь его крепче, — убеждали знатоки. — Вон, на Басмановой улице, один окольничий свою женушку поленьями поучает. Это, видать, большая любовь!
В этот день Данила Гаврилович старался особенно. Всей Москве окольничий решил доказать пылкость своего чувства, а потому вместо обычной охапки прутьев приволок из леса вязанку крепких, толщиной в палец розг. И хозяюшка так изрядно вопила, что уже более ни у кого не оставалось сомнений, что настоящая любовь обитает в доме Колтовских.
К поучению своей супруги Данила Гаврилович приступал дважды. И оба раза он обессиленный опускался на гору сломанных веток и степенно, как требовало его мужнино положение, отдыхал, а когда безмолвие затягивалось, Колтовский неторопливо пускался в рассуждения:
— Секу я тебя, Маруся, не зла ради, а по большой любви. Никто теперь меня не посмеет упрекнуть, что жену свою не учу, что на разум ее не наставляю. Пойми меня, суженая, иначе нельзя! Знаешь, как в народе молвят? Если муж бьет, значит, любит. И батькой мне моим завещано было, чтобы поучал жену как мог и был для нее господином и защитником.
Жена все никак не могла отереть ладонью высеченный зад и осторожно, с пониманием, просила:
— Ты бы уж, Данила Гаврилович, не так шибко поучал, а то у меня весь зад разъело.
— Разъело потому, что розги я долго в рассоле отмачивал. Я на тебя, душенька моя, соли не жалею, полпуда в корыто бухнул.
— Припекает, родимый.
— Это только к лучшему. Еще дедуня мой советовал угощать суженую розгами. А знаешь для чего? Для того, чтобы черти в нее не проникли, чтобы тело ее в чистоте держалось. Вот я, кажись, и отдохнул, Маруся. А ну задирай платье, далее я тебя наставлять стану.
Анна заявилась к батюшке в то самое время, когда он уже закончил увещевать жену и усталый, словно хлебороб после жатвы, набирался сил, лежа на постели. Данила Гаврилович стал замечать, что понемногу начал стареть. Раньше, бывало, мог поучать жену по нескольку часов кряду, а сейчас едва помахал розгами — и спину так стало ломать, будто его самого крепко отхлестали.
В это время никто из челяди его не беспокоил. Этот отдых он считал таким же праведным, как сон после утренней молитвы. Но половицы протяжно заскрипели под чьим-то робким шагом.
— Кого там черти принесли?!
— Я это, батюшка, — услышал Данила голос дочери.
Появления Анны Данила Гаврилович никак не ожидал. Не в ее характере было являться в комнату родителей, а с некоторых пор она стала избегать отца. Бывало, не докличешься дочь: все с рукоделием да со скотом занята, повитухой готова быть у каждой клушки, а последняя гусыня для нее куда ближе, чем родной батенька.
— Какая надобность во мне? — приподнялся с постели Колтовский. И, увидев зареванное лицо дочери, перепугался: — Неужно кто из отроков чести лишил? Говорил я тебе, не шастай по лугам, так она все за подружками! А управу на молодца я искать не стану, сама виновата!