Что дальше бросалось Пастухову в глаза – это обилие вооружённых красноармейцев. Они тоже непрерывно двигались в людской массе, то группами, то в одиночку. Повсюду над головами взблескивали исчерна-серебристые иглы штыков. Скинув с мокрых, почерневших плеч скатанные солдатские шинели, бойцы тащили их в руках, будто шли с хомутами запрягать лошадей, и тяжёлая эта ноша казалась ненужностью среди распаренной зноем потной толпы, странно напоминая о далёких, неправдоподобно холодных ночах.
Огибая огромной живой скобой всю площадь, шевелились на мешках семьи беженцев. Витал неровный ропот голосов, и как бы ни был резок отдельный звук, он не мог отодвинуть этот ропот или стушевать его, – ни громко звякавший где-нибудь поблизости жестяной чайник, ни детский жалобный крик, ни даже перекатывающийся через крышу вокзала сполошный вопль паровоза. Шум был слитен и сомкнут, и чудилось – даже мысль человеческая не могла бы тут зародиться обособленно от разноголосого и тысячеголового единства во множестве.
Неожиданно перед задумавшимся Пастуховым остановился военный в одежде с иголочки. Он был слегка загорелый, худой и словно только что вымытый. Улыбка раздвигала ямку на его подбородке. Он смотрел предельно увлёкшимся взглядом молодости на Пастухова, ожидая – что же может получить в ответ.
– Вы меня ни за что не признаете, – пробормотал он наивно, не вытерпев слишком долгого молчания. – У меня ведь была борода!
– Борода, – повторил за ним Пастухов.
– Вы нам тогда показывали ленточку, – вдруг сказал Алёша.
– Совершенно верно! – обрадовался военный. – Дибич. Я – Дибич.
– Боже мой, ну конечно! – воскликнула Ася. – Вы прямо-таки расцвели!
– Что вы! Просто – поправился. В первый раз за столько лет чувствую себя здоровым. А вы?.. Куда же опять собрались? Все ещё не доехали?
– Вы, я вижу, уже… доехали, – проговорил Пастухов, останавливая медлительный взгляд на красной звезде Дибичевой фуражки.
– Да, – сказал Дибич все с той же улыбкой, – опять в армии. Формирую новые части.
– В канцелярии? – полюбопытствовал Пастухов. – Командовать вас, конечно, не допустят?
От Дибича будто отскакивали эти маленькие уколы. Он говорил живо, нисколько не тая восторга, что встретил приятных знакомых.
– Что там командовать! Теперь сколотить новую часть, пожалуй, хитрее, чем отбить у противника позицию. Заваруха – страсть!.. А я вас на днях вспомнил. Знаете почему? Помните солдата, который нас чуть не арестовал тогда, в Ртищеве?
– Белоглазый?
– Да, да. С одним глазом – в другом у него осколочек. Ипат Ипатьев.
– Ну?
– Так он ко мне явился добровольцем записываться. Вспомнили Ртищево, посмеялись. Смотри, говорю ему, что ты хотел учинить: человек революцию делал, а ты его в каталажку потащил… Я, когда лежал в лазарете, о вас заметку прочитал, – добавил Дибич с оттенком почтения.
– Да, – произнёс Пастухов несколько властно и зажал двумя пальцами поясную пряжку Дибича. – Скажите мне. Неужели вы не понимаете, что впутались в историю, которая обречена?
Дибич неторопливо сдвинул фуражку на затылок.
– В историю? – переспросил он. – Да. С большой буквы.
– Но вы будете жертвой этой большой буквы! – резко сказал Пастухов и выпустил пряжку, немного оттолкнув от себя Дибича в пояс.
– Может быть, – серьёзно согласился Дибич, но тут же, с вызывающей хитростью, как-то снизу, нацелился на Пастухова и спросил: – А если нет?
– Если нет? – помедлил Александр Владимирович. – Если нет, значит, я дурак.
Дибич засмеялся:
– Ну, если вы хотите…
Ася, со своим тонким чувством опасности, вмешалась, озаряя Дибича любвеобильным сиянием лица, которое он помнил с первой встречи:
– Чем же вы сейчас здесь заняты?
– Я тут с маршевой ротой из моих формирований. Провожу её до Увека, там – перегрузка на пароходы. Фронт совсем недалеко. Вчера белые Камышин взяли. Слыхали?
Пастухов быстро взглянул на жену. Она сказала, прикрыв волнение шутливо-просительной улыбкой:
– Но значит, вы на вокзале – у себя дома! Может быть, и нас, бедных, погрузите?
– Куда же, куда вы собрались?
– Все туда же – домой.
– Домой? – ухмыльнулся Дибич. – Это как в сказке… Нет, правда, – в Балашов? Не легко. Но попробую.
Он затерялся в толпе, и его долго не было. Уже начинало темнеть, когда он пришёл снова и сообщил, что разговаривал с комендантом вокзала, и тот ждёт, чтобы Пастухов явился лично. Дибич наспех распрощался – рота его уже стояла на колёсах.
Если бы в эту минуту Пастухову сказали, что ему предстоит десятеро чёрных суток ползти в товарном вагоне, простаивая дни и ночи на станциях и разъездах, чтобы опять приехать не туда, куда стремился, он предпочёл бы раскинуть семью табором где-нибудь за полотном дороги, в Монастырской слободке, или подальше, в Игумновом ущелье, под садовым плетнём. Но он, закусив губы, добился посадки и тронулся в путь, как в плавание на утлом плоту по неизведанным водам.
Снова он попал в Ртищево, забитое вагонами, конями, платформами, ротными кухнями, интендантским сеном, некормленым скотом, поломанными автомобилями и людьми, людьми без счета. Снова он ходил по комендантам, начальникам, комиссарам, упрашивая, требуя, чтобы его пересадили на балашовский поезд. Он исхудал, истрепался. Ася потеряла сверкание своих красок, улыбка её стала бедной. Алёша помногу спал или дремал, положив голову на колени Ольги Адамовны. Вокруг было серо от пыли и полыхало жаром иссушенных степей.
Раз поутру Пастуховы проснулись на полном ходу поезда. С громом и скрежетом сцеп вагон, раскачиваясь и гудя, летел по спуску между захудалых чёрных сосенок вперемежку с березнякам. Как случилось, что вагон отправили с неизвестным составом, куда мчится поезд и давно ли – никто не мог понять. Наконец на маленькой станции выяснилось, что вагон прицепили к порожняку, который гонят в Козлов.
– Наплевать, – сказал Пастухов, – я так или иначе ничего не понимаю. Не все ли равно? В Козлов ли, в Баранов…
Он увидел отчаяние на лице Аси и как можно спокойнее договорил:
– Это даже лучше. Из Козлова скорее попадём в Балашов. Через Грязи… или как они там называются…
Он бросил взор на Ольгу Адамовну и, будто сорвавшись, закричал изо всей мочи:
– Перестаньте тереть глаза, мадам! Вы живёте в историческую эпоху! И обязаны быть ко всему готовой… Черт вас возьми совсем!
В первой декаде июля было опубликовано письмо Центрального Комитета Российской Коммунистической партии (большевиков) к организациям партии – «Все на борьбу с Деникиным!». Письмо было написано Лениным. Оно начиналось словами:
«Товарищи! Наступил один из самых критических, по всей вероятности, даже самый критический момент социалистической революции…»
Колчак и Деникин признавались этим письмом главными и единственно серьёзными врагами Советской Республики. Вместе с тем устанавливалось, что только помощь Антанты делала этих врагов силой. И вместе с тем, несмотря на признание момента самым критическим, письмо провозглашало как свершившийся факт победу над всеми врагами: «И мы уже победили всех врагов, кроме одного: кроме Антанты, кроме всемирно-могущественной империалистской буржуазии Англии, Франции, Америки, причём и у этого врага мы сломали уже одну его руку – Колчака; нам грозит лишь другая его рука – Деникин».
Для того чтобы отразить эту занесённую над Республикой ещё не сломанную руку врага, Ленин призывал партию приспособить к войне и перестроить по-военному всю работу всех учреждений. Он предлагал, не колеблясь, приостанавливать на время ту деятельность, которая не абсолютно необходима для военных целей. Он писал: «В прифронтовой полосе под Питером и в той громадной прифронтовой полосе, которая так быстро и так грозно разрослась на Украине и на юге, надо все и вся перевести на военное положение, целиком подчинить всю работу, все усилия, все помыслы войне, и только войне. Иначе отразить нашествие Деникина нельзя. Это ясно. И это надо ясно понять и целиком провести в жизнь».
Письмо, исполненное убеждения, похожего на остроту и твёрдость алмаза, отозвалось, словно в горах, повсюду разраставшимся эхом. Касаясь будущего страны в целом, судьбы всей революции, письмо каждой строкой било как бы по отдельному месту, по определённому факту, по особому, как бы вполне оазисному положению. Так, для тех, кто в эти дни жил событиями Саратова, было совершенно очевидно, что отдельным местом, которое будто бы подразумевалось в письме, был именно Саратов; определёнными фактами были саратовские, нижневолжские общественные факты; особенным положением, как бы выделенным из всероссийской обстановки, было оазисное саратовское прифронтовое положение. Другими словами, в Саратове письмо рассматривалось людьми, сочувствовавшими революции, как адресованное всей Республике вообще, а Саратову в частности и, пожалуй, даже в особенности.