— Возлюбленный повелитель, у нас есть враги. Чтобы помочь вам победить кардинала Австрийского, я продам все свое имущество, а вырученные деньги внесу в вашу военную казну.
— Несравненная моя любовь, — отвечал Генрих. — Ты одна — мое бесценное владение. Забудем врагов: они легко могут умножиться, если их накликать.
Загадочный намек, — Габриель не поняла его, но ни о чем не спросила, оба притихли, как будто почувствовав, что настало время ласк. Но и тут досадной помехой являлась та беда, что в мыслях надвинулась на Генриха. Он хотел отогнать ее, навсегда устранить со своего пути. Однако самое устранение требовало очной ставки с принятой на себя миссией. Будь она даже сверх сил, все равно — он принял ее на себя.
Он думал: с самой юности все тяготы, все смуты шли к нему от одной лишь Испании, против кого бы он ни ополчался, чьи бы пули ни падали вокруг него, сколько бы он ни отвоевывал городов и не привлекал к себе людей, пока они не составили его королевство. «Полжизни и даже больше ушло на это. Но теперь я хочу покоя, хочу предаться мирным трудам. Право же, Пиренеи достаточно высоки и без того, чтобы я громоздил Оссу на Пелион. Но за мной погонится новый враг или старое чудовище с отросшими головами. У меня свой удел», — и при этом он вслух произнес обычное проклятие.
Габриель тоже волновал его внутренний спор, которого она не слыхала; она сказала:
— Сир! Неужто все беды ваши через меня? Кале пал, а ненавидят меня. Господин де Рони винит в этом меня.
— Бесценная моя любовь, — произнес ее повелитель у самых ее губ, но дышал он гневно. — За это господин де Рони завтра же воротится в арсенал, где ему место. Мы же останемся и проведем день на твоей опрятной ферме, у твоих сорока холеных коров, на сочной траве. Вокруг тебя все дамы будут щеголять сельскими нарядами. А ты венец их и мое счастье.
— Бесценный повелитель, — сказала она, — я снова ношу под сердцем твоего ребенка.
При этом она закрыла глаза, хотя и было темно; однако почувствовала, как у него от радости забилось сердце. Гневного дыхания его она уже не слыхала, губами встретила его губы, и лишь ритм крови обоих размерял глубокую тишину их взаимной ласки.
Но тут снизу, из сада, раздались взрыв и шипение, и к небу взвился огненный хвост, описал плавную дугу, спустился, рассыпался искрами и погас.
— Ах! — вскрикнули те, что прогуливались во тьме сада либо наблюдали с парадной лестницы и из окон, что будет дальше.
Всем, разумеется, известно, как это бывает. После первой одиночной ракеты стаями взлетят другие, и в самом деле, по небесным высям в мгновение ока пронеслись огни в виде фонтанов, лучей, снопов или шаров, они вспыхнули и разлетелись на синие, белые и красные брызги. Под конец за беседками закружилось колесо, оно сыпало серебряным дождем, — далеко разметался искристый мираж, столь прекрасный, что казалось, отныне здесь немыслимы земные долы. Выхваченный из тьмы, покоится преображенный сад, приют фей. Лебедь! О, над этим царством счастливцев в воздухе парит лебедь, сверкает, машет крылами, парит и исчезает с тем чудесным кликом, который будто бы издают лебеди перед смертью.
Сразу стало темно, как прежде, все протирали глаза. Это фейерверк, и больше ничего, после можно только посмеяться над тем, что добровольно поддался обманчивым чарам. Но пока горит фейерверк, у многих всплывают дерзновенные мысли, которые иначе остались бы где-то на дне. Теперь же они подымаются к внутреннему небу, и оно невиданно изменяется. Генрих увидел фейерверк в себе самом, все его небо пламенело. Радостно преступая предел, положенный природой, принял он на себя ту самую миссию, которую только что отвергал. Теперь же он сказал себе, что хочет осуществить ее, хочет низринуть царство мрака.
«Они или я, — они не устанут добиваться моей гибели. Но вместе с моей гибелью они замышляют еще большее бедствие — гибель свободы, разума и человечности. Многие члены христианства покорила себе вселенская монархия и всемирная держава, оттого и превратилась она в чудовище с бесформенным телом и ядовитыми головами. Моя цель в том, чтобы народы жили живым разумом, а не терзались от злых чар во вспученном чреве вселенской державы, которая поглотила их всех. Мне назначено спасти те из них, которые еще имеют выбор и хотят следовать за мной по узкой тропе».
Тут во внешнем мире колесо рассыпало свои серебряные брызги, а над ним воспарил лебедь. «Все равно, — думает Генрих. — Ничего непреложного нет, почему же непременно жестокий конец. Я им не дамся: королевства этого им не видать. С Божьей помощью я заключу свободный союз со всеми королевствами и республиками, которые пощажены до сих пор и могут восставать против Габсбургов».
Во внешнем мире сыпались искры, потом стемнело. «Что такое, в сущности, Габсбург? — думает Генрих. — Император, которого монахи держат в такой же темноте, что и всех его подданных. Особенно чванился тот, зараженный, за горами. Против них самих я не воюю; а что касается их владений, то ни на одной карте не указано точно, где их владения. Они там, где зло. Мое же царство начинается у тех границ, где люди менее безрассудны и уже не так несчастливы. С Богом, завоюем его!»
— Мадам, право же, какая усердная посредственность — мой Рони! — были первые слова, с которыми он после этого обратился к Габриели.
План свободного союза королевств и республик никогда не приходил в голову его лучшему слуге, какие бы огненные лучи ни проносились в поднебесье и какие бы лебеди ни парили там.
— Значит, я не виновата в падении Кале? — спросила Габриель. Он сказал:
— Кале, кардинал Австрийский, вы сами — и я: взаимодействиям нет конца. Есть люди, которые улавливают их, пока длится фейерверк, но не дольше. — Он произнес это устало.
— Пойдем в комнаты, — попросила она, и он проводил свою бесценную повелительницу в их общий покой, прекраснейший во всем доме. Генрих покачал головой, как будто впервые видел эту кровать. На ней были перины из белого шелка, а на подушках вытканы серебром вензеля из букв H и G. В ногах лежало отвернутое парадное одеяло пунцового атласа с золотыми полосами. С балдахина свешивались желтые занавеси из генуэзского бархата. Прежде бедному королю не случалось покоиться на такой кровати. Его подруга заметила, что он колеблется.
— Возлюбленный повелитель, вы, как и я, думаете, что нам следует все продать и пополнить вашу военную казну.
— К несчастью, у меня были более дерзкие грезы, — ответил Генрих. — И я считал их подлинной сутью вещей, пока горел фейерверк. Право же, я за это время успел побывать в горних высях — сам не понимаю теперь, как я туда забрел. Мы ведь живем здесь, внизу, и занимаемся лишь тем, что близко, и на этом успокаиваемся; а ближе всего моему сердцу любовь к тебе.
Первая забота, как всегда, была о деньгах, но на этот раз она превратилась в настоящий страх. Ведь скоро мог ударить роковой час, когда за Испанию, которая была при последнем издыхании, всей своею мощью вступилась бы Римская империя. Вражеские полчища, каких никогда не видало королевство, орды варваров с востока — кривые сабли, дикие низкорослые кони, люди с желтой кожей и раскосыми глазами — растоптали бы эти поля, предали бы пожару эти города. Никто не предвидел всего ужаса и не представлял его себе, кроме короля. А он, сгущая краски, населял кошмарами свои ночи: и все потому, что он один нес бремя забот. Его приближенные оставались в неведении: и его парижский парламент, который считал, что переплатил за балеты маркизы, и даже его Рони; тот находил, что король не в меру раздражителен.
Когда король называл цифры, они редко сходились; этой области ему не следовало касаться, по мнению его верного слуги. Восемь советников по финансам, кроме Рони, уже не поглощают полтора миллиона экю, как воображал король. Рони следит зорко. Однако так просто не собрать денег на военные расходы, недостаточно лишить восемь человек их чрезмерных прибылей. Вообще Рони склонен был верить в восстановление порядка на земле, потому что в своем ведомстве он принимал для этого все разумные меры. Еще менее согласились бы внять доводам короля парламентарии, чьи дела наконец-то наладились. Кривые сабли, низкорослые дикие кони, люди с желтой кожей и раскосыми глазами, — здесь всего этого быть не может. На то и существуют просвещенные нравы.
А кто великими трудами и усилиями создает видимость этих просвещенных нравов? Так мог бы ответить король своим приятелям, законоведам. Но он молчал — не хотел усиливать опасность, высказав ее, и свои кошмарные ночи уготовить другим. Вместе со своей бесценной повелительницей он отправился в Руан; он желал, чтобы она сопровождала его; у него самого были обширные планы. После въезда в город и довольно холодной встречи он не стал мешкать зря — перед штатами своей провинции Нормандии он произнес речь, которую тщательно продумал. Дело происходило в капитульной зале аббатства Сент-Уэн, высокочтимой обители. Король, который здесь требовал решения народных представителей и притом в первый раз, не смел потерпеть неудачу.