Через три часа Игнатьев вернулся домой, нагруженный пакетами, но без елки. Елок не было нигде, хотя на Сенной ему сказали, что завтра должны привезти, и он решил наведаться туда утром. Пока же нужно было привести в порядок берлогу. Он развел в тазике стиральный порошок и капроновой щеткой драил камин до тех пор, пока тот не засиял во всем своем беломраморном великолепии; потом рассовал по полкам валяющиеся где попало книги, натер мастикой паркет. Шмерлинг-младшая, к которой он отправился просить полотер, спросила с изумлением:
— Что это вы, Митенька, мечетесь, как, пардон, угорелый кот?
— У меня, Матильда Генриховна, гости завтра будут, — туманно ответил Игнатьев.
— Гости или гостья? Когда к вам коллеги приходят, вы не очень-то для них стараетесь.
— Ну, гостья…
— Вот это другое дело, — не унималась любопытная старуха. — Кто-нибудь из сотрудниц?
— Да, то есть не совсем, она работала в нашей экспедиции летом. Спасибо, Матильда Генриховна, я скоро верну…
— Погодите, погодите. Это уж не та ли девица, о которой мне этот ваш бородатый коллега рассказывал — как его, Кучум?
— Мамай, наверное.
— Ну да, я помню, что-то связанное с историей. Так это та москвичка?
— Та самая. Конечно, та, какая же может быть еще?
— А, ну тогда поздравляю, голубчик. Я вам давно советовала взяться за ум. Мсье Мамай, кстати, отзывался о ней восторженно. И сколько же, Митенька, лет вашей избраннице?
— Ей… восемнадцать вот будет.
— А-а, — пробасила Шмерлинг снисходительно. — Что ж, я сама венчалась семнадцати лет от роду — в мое время девиц выдавали рано. И ежели здраво рассудить, оно и разумнее.
— Вы думаете? — нерешительно спросил Игнатьев.
— А с чего бы это мне, Митенька, душою перед вами кривить? Натурально, я так думаю. Для юной женщины супруг — опора, советчик, руководитель по жизни. А вы что, предпочли бы жениться на своей ровеснице — на одной из этих эмансипированных и самостоятельных ученых дам, которая каждый ваш добрый совет будет принимать как посягательство на свои права? Да боже вас упаси, лучше уж оставаться в, холостяках…
Вечером, когда он уже кончал приборку, позвонила Ника.
— Димочка, добрый вечер, — пропела она в трубку. — Ты чем занимаешься? А, все с этой статьей, бе-е-едный… Брось ты ее пока, ведь уже праздник. Слушай, я тебе звоню, во-первых, чтобы сказать, что я ужасно по тебе соскучилась…
— Я тоже! А ведь еще целые сутки.
— Да, но потом мы сможем побыть вместе подольше. А еще я хочу сказать, чтобы ты ничего не готовил — ну, всякую еду, понимаешь? Я просто забыла тебе сказать раньше, я все приготовлю и привезу с собой. Нет, правда, Дима, мне так хочется, — я не знаю, хорошо ли выйдет, но я постараюсь. Ты только купи вина, хорошо?
— Хорошо. Никион…
— Да?
— Я тебя люблю.
— Я тоже… милый! Я только сегодня поняла, как сильно.
Я вот сейчас с тобой разговариваю, и у меня сердце колотится, — я из автомата звоню, а то у тети Зины телефон в коридоре и полно соседей. Дима! Просто удивительно, что я звоню тебе не за семьсот километров, а через несколько кварталов, мне все время кажется, что это неправда. Сколько кварталов между нами?
— Ну, вот считай — если идти от меня — Таврический сад, Потемкинская, Чернышевского, Литейный, Моховая — совсем близко! Ты действительно сегодня занята?
— Правда, Димочка! Я тете Зине сказала сейчас, что выйду подышать воздухом — до Фонтанки и обратно, — соврала, что у меня голова разболелась. Она говорит, только никуда не сворачивать в переулки, тут рядом есть какое-то училище, имени Штирлица, что ли, так она ужасно боится, эти бородатые молодые люди, говорит, способны на все решительно. Что это за училище такое страшное? Разведшкола? А то я как раз недавно прочла «Семнадцать мгновений»…
— Что ты выдумываешь, Никион, это Мухинское, бывшее барона Штиглица. Вроде вашего Строгановского, так что ничего опасного, но ты одна вечером все-таки не разгуливай. Слышишь?
— Да, Дима, я сейчас же возвращаюсь, я ведь дошла только до ближайшего автомата. Покойной ночи, милый, утром я тебе позвоню.
— Нет, утром меня не будет — побегу за елкой. Дай мне свой телефон, я позвоню сам…
На следующий день ему начало везти с самого утра: он поехал на Сенную и действительно, отстояв в очереди всего какой-нибудь час, купил отличную елку, не очень высокую, метра в полтора, но пушистую. В «елисеевском», куда он зашел купить вина, оказались марокканские апельсины. Едва он занял очередь на остановке такси, как машины стали подкатывать одна за другой. Уходящий год словно задабривал ленинградцев на прощание — чтобы не поминали лихом…
К трем часам дня все у Игнатьева было готово. Натертый паркет сиял, непривычно чистая комната празднично благоухала хвоей и апельсинами. Елка стояла в углу на письменном столе, убирать ее Игнатьев не стал, решив, что сделает это вместе с Никой. У нее, наверное, получится лучше.
Времени было еще много — он договорился приехать за Никой к десяти. Наспех перекусив, он взял с подоконника свою «колибри», заправил в нее недописанную вчера страницу и уселся на диван. Уже давно, с тех пор как завалы книг и папок на письменном столе сделали его практически непригодным для использования по назначению, он привык работать так — на диване, держа машинку на коленях и разложив вокруг весь нужный материал. Но сейчас из работы ничего не получалось — проклятая статья не шла, точно заколдованная.
Промучившись с полчаса, Игнатьев почувствовал вдруг глубочайшее безразличие и к срокам сдачи сборника, и к проблеме установления границ ионийской колонизации в Киммерии, и ко всей античной археологии в целом. Не вставая, он сунул машинку обратно на подоконник, пошвырял туда же книжки полевых дневников и лег, закинув руки под голову. Через каких-нибудь четыре часа в эту комнату войдет Ника — вот что было важно. Все прочее не Имело сейчас ровно никакого значения.
Там, в Крыму, он не мог до конца поверить в реальность случившегося. Ведь их объяснение в Дозорной башне произошло совершенно случайно: не начни она тогда допытываться, почему он ее избегает, сам он ничего бы ей не сказал. Просто она начала разговор, и он решил, что глупо продолжать играть в прятки…
Но даже и после объяснения мало что изменилось. Невозможно было до конца поверить, что она и в самом деле могла его полюбить; что ей было с ним приятно — он это видел, что ей льстила его любовь — тоже. Возможно даже, она и сама в известной степени им увлеклась. Но как мог он, оставаясь в здравом рассудке, надеяться на большее?
А потом они встретились уже в Новоуральске, когда было не до разговоров о чувствах, когда все было заслонено Никиной семейной драмой; и именно там, как ни странно, он впервые понял, что все случившееся с ним — это всерьез и по-настоящему, что отныне он и никто другой отвечает за Нику, за ее счастье, за ее судьбу, за всю ее жизнь. И там же, тогда, он впервые до конца поверил, что и для нее это — всерьез, навсегда.
Когда-то он был для нее платоническим поклонником. Потом — просто старшим товарищем, который приехал помочь, выручить из беды. А сейчас — впервые — он ждал ее, как ожидают любимую…
Это, кстати, оказалось куда труднее, чем можно было предположить. Зная, что время обладает свойством замедляться, когда то и дело смотришь на часы, Игнатьев снял их и спрятал в ящик письменного стола; посидел, задумчиво насвистывая и поглядывая на выцветшие фотографии старых раскопов, потом решительно встал и переставил будильник подальше — за стопку книг. Когда, не вытерпев, он снова достал его оттуда, оказалось, что минутная стрелка не сделала и четверти оборота.
— Да что за чертовщина, — пробормотал он вслух и подкрутил кнопку с надписью «ход». Та едва подалась, будильник был исправно заведен.
Поняв, что так недолго и рехнуться, Игнатьев все-таки заставил себя засесть за статью и проработал до восьми. В девять вышел из дому, — к ночи погода ухудшилась, косо летел сухой снег, в Таврическом саду поскрипывали и гудели на ветру деревья. Игнатьеву продолжало везти: он тут же, не успев дойти до Потемкинской, поймал такси, и шофер оказался покладистый, согласный даже на то, чтобы подождать сколько понадобится. «Только на Пестеля стоять нельзя, — сказал он, — там всюду знаки поразвешаны, я сверну в Соляной, там обожду». Когда машина тронулась, он включил лежавший рядом на сиденье транзисторный приемничек, и Игнатьев услышал вдруг незамысловатую мелодию песенки, которая преследовала их летом в Феодосии, когда они приезжали туда с Никой. «Подставляйте ладони, я насыплю вам солнца», — слабеньким, наивным каким-то голоском старательно выводила певица, и у него вдруг перехватило горло, остро защипало в глазах…
Ника уже надевала пальто, когда он приехал. Родственницы ее не было дома — уехала встречать Новый год к знакомым, объяснила Ника, наверное все-таки немножко обиделась. «Бери это, и пошли, — сказала она, вручая Игнатьеву нагруженную хозяйственную сумку, — только осторожно, не урони, а то нам нечего будет есть…» В машине они сидели, прижавшись друг к другу, держась за руки, и молчали. Игнатьеву очень хотелось поцеловать ее, но он боялся, что она сочтет его пошляком. Конечно, в такси это и в самом деле…