Меж тем процессия подвигалась к кладбищу. Отойдя от центра города, гимназисты запели «Вы жертвою пали». Вся колонна учащихся подхватила. Педагоги бросились было к ним с уговорами «прекратить безобразие», но ничего не могли поделать.
Они шли, взявшись за руки, посредине дороги и пели. Сами собой выпрямлялись спины, сами собой вскидывались вверх головы. Они смотрели в низкое ветреное небо, и лица их были строги и чисты.
Появилась большая группа ссыльных. На кладбище гимназисты пробились к гробу и положили на него венок. Венок оставался на месте во всё время похоронной церемонии, но лента с недозволительно дерзкой надписью исчезла очень скоро. Её утащил, изловчившись, Алексей Модестович Соловьев.
Какой-то полнотелый рыбнорядец, чья лавка находилась неподалеку от тороповской, пытался произнести соболезнующее слово. Он упомянул о «тяжкой утрате», о «злой болезни, без времени унесшей в могилу молодую жизнь», но из толпы гимназистов вдруг закричали:
— Ложь! Всё это ложь!.. Вы сами её сгубили… Вы сгубили… Проклятые губители… Вы убили и теперь лжете!..
Толпа дрогнула и онемела. Оратор сбился и, утирая платком красное, разом вспотевшее лицо, укрылся за чьими-то спинами. Илюша, всё ещё крича: «Ложь! Это ложь!..», — вырвался вперед. Судорожно размахивая руками, он силился сказать что-то ещё, но голос сорвался. Ослабевший от болезни и внезапных волнений дня, он покачнулся и упал возле самой могилы в обморок.
Гимназисты хлынули к могиле, оттеснили от неё растерянных священнослужителей и приказчиков. Они окружили гроб и овладели им. Рыбаков в бесконтрольном порыве полез на соседний памятник. Десятки рук услужливо помогли ему взобраться на гранитные ступени. Рыбаков взмахнул фуражкой, и все мгновенно затихло. Впервые в жизни он стоял над многоголовой толпой, впервые должен был выразить всё, чем она была взволнована и привлечена сюда. По лицу его пошли багровые пятна, горло перехватила вязкая спазма немоты. Но он упрямо мотнул головой и, вскинув её, звонко, на все кладбище выкрикнул:
— Ложь, товарищи! Здесь было прознесено слово «ложь», Да, это так. Всё, что здесь происходит, — это гнуснейшая, позорнейшая, издевательская ложь! Товарищи! Да будет вам известно — не было никакой болезни, и совсем не в этом дело. Вот у меня в руках предсмертное письмо умершей. — Рыбаков выхватил из-за пазухи смятые листки. — Вот! Смотрите! Читайте! Она добровольно ушла из жизни. Она покончила с собой, потому что наклонности её и стремления были задавлены окружающей средой, в которой она жила, и школой, в которой она училась. Это вторая жертва в течение последних дней. Не довольно ли, товарищи, не пора ли сказать в лицо нашим палачам и мучителям, что мы не можем, не хотим больше позорно сносить угнетение, что мы будем отныне с ними бороться изо всех сил, бороться на жизнь и смерть!..
Рыбаков судорожно сжал кулак и взмахнул им в воздухе, грозя невидимому врагу. Он оглядел жарко дышащую ему в лицо толпу товарищей и за её границами увидел широкие ворота кладбища. Ворота были распахнуты настежь, и от них, придерживая на ходу шашки, бежали городовые. Впереди них, блестя туго затянутым поясом, тяжело трусил грузный багроволицый пристав.
Рыбаков спешил. Идти было далеко — почти через весь город, потом через реку Кузнечиху в пригородную Соломбалу, а там ещё в край её, к лесопильному заводу Макарова.
Рыбаков был в черном поношенном полупальто и в суконной кепке. Раньше, в отличие от гимназической формы, это одеяние называлось у него штатским. Теперь оно никакого особого названия не имело, так как стало каждодневной одеждой Рыбакова. Серую гимназическую шинель он снял больше трех месяцев тому назад, снял, чтобы никогда больше не надевать её. Он не один принужден был снять форменную шинель. Участь его разделили восемнадцать гимназистов.
…Это был разгром, настоящий разгром. При помощи приехавшего из Петербурга с ревизией инспектора учебного округа и местных властей Аркадию Борисовичу (хотя позже его и перевели в другую гимназию) удалось быстро привести в порядок «вверенное ему учебное заведение».
Бурные перемены коснулись не только классов, но и учительской. Степану Степановичу, окончательно поссорившемуся с директором и принявшему сторону исключенного Никишина, было предложено подать в отставку, несмотря на то что до пенсии за выслугу лет ему оставалось всего несколько месяцев. Словесник Малецкий был спешно переведен в Сибирь, в Тобольскую гимназию. Что касается гимназического комитета, то он был уничтожен, а составлявшие его бунтовщики и вольнодумцы разогнаны. Рыбакова, Ситникова, Илюшу, Мишку Соболя исключили из гимназии с волчьими билетами, закрывающими им доступ во все учебные заведения империи. Остальным исключенным, в числе которых оказался и Фетисов, было предоставлено право держать весной экстерном, и начальство имело достаточно времени, чтобы подумать, кого из строптивых учеников провалить и кого, снисходя к положению, занимаемому в обществе их родителями, пропустить. Родитель Краснова — главный врач местной больницы, лечивший и губернатора, и полицмейстера, был настолько уважаем, что дело, его сына замяли, и Красков остался в гимназии. Выкрутился как-то и Моршнев — приятель и одноклассник Мишки Соболя. Эти уцелевшие и начали кропотливую и осторожную работу по восстановлению разгромленных гимназических организаций.
Рыбаков пострадал вдвойне. После его выступления на похоронах у него сделали обыск и, найдя гектограф, арестовали. Он просидел в городской тюрьме два месяца; но если начальство рассчитывало этой мерой устрашить или направить заблудшего на путь истинный, то оно ошиблось в обоих случаях. Тюремное заключение привело к результатам прямо противоположным. Проведя два месяца в общей камере с тремя политическими заключенными, Рыбаков решительно двинулся вперед по запретному пути. Тюремная камера была для него чем-то вроде семинара по теории и практике революционной работы.
Выйдя на волю, он на другой же день направился в Первую деревню по полученному в тюрьме адресу и связался с работавшим здесь социал-демократическим кружком молодежи. На первом же собрании кружка он встретился с Бредихиным. Оба не очень удивились этой встрече и очень ей обрадовались.
— Рыбак, — воскликнул Бредихин, кидаясь к Рыбакову. — Вот молодчик. Как поживаешь? Как тебе на хлебах казенных показалось? Зубы не повыкрошил?
— Да нет, кажись, — улыбнулся Рыбаков, встряхивая отращенной в тюрьме светлой шевелюрой. — Пожалуй, наоборот — отточил.
— Ну и славно.
Бредихин поблескивал веселыми серыми глазами и стискивал руку Рыбакова так, что пальцы немели. Встреча с ним в кружке облегчила Рыбакову первые шаги. Он быстро перезнакомился со всеми кружковцами и вошел в круг общей работы, не тратя попусту ни одного дня. Это было тем более кстати, что развертывающиеся события требовали большой и горячей работы. Приближалось Первое мая. День этот приходил каждый год в свой календарный срок, но никогда не был только календарным днем, а всегда и ареной борьбы. Каждый год был новым этапом этой давней борьбы, и по-новому противостояли в ней борющиеся силы.
Май двенадцатого года был знаменательным для всей России, в том числе и для Архангельска. В последний раз праздновали архангельские рабочие Первое мая в девятьсот шестом году, когда революционное движение на севере было в своей высшей точке. В первомайской забастовке шестого года по призыву комитета РСДРП участвовали двадцать шесть заводов и фабрик Архангельска. Первомайские демонстрации прошли организованно и открыто. Не только на рабочих окраинах, но и в центре города на Троицком проспекте пятитысячная толпа демонстрантов несла красные флаги и транспаранты с лозунгами «Долой самодержавие!». И полиция не смела тронуть демонстрантов. Больше того, в результате грянувшей вслед за тем всеобщей забастовки архангельские рабочие добились от заводовладельцев права праздновать Первое мая ежегодно и считать его нерабочим днем.
Однако уже в следующем, девятьсот седьмом году право это хозяева отобрали у рабочих. Революционная волна спадала повсеместно. Повсеместно свистели нагайки карателей. Преследования, аресты, разгоны рабочих организаций, разгром комитета социал-демократов привели к тому, что шесть лет архангельские рабочие не праздновали Первого мая.
И вот пришел двенадцатый год. Четвертого апреля прогремели выстрелы на далеких Ленских приисках, отдавшиеся тысячекратным эхом демонстраций и забастовок протеста по всей России. Докатилось, это эхо и до Архангельска. На волне общего революционного подъема поднялись и архангельские лесопильщики.