Словно бы и не расставались, словно бы земля не нажгла ходокам пятки.
Они, помывши руки, сели вечерять. Ели и пили, друг на друга особенно не поглядывая, а потом погасили лучину, вышли посидеть перед сном на завалинке, и сидели, глядя на звезды, смиренно и тихо, два брата и между ними их Саввушка.
Навалясь на оглохшую от осенней тьмы землю, небо играло звездами, и, зачарованный небесным огнем, ласково засветился из лесу высокий березовый пень.
– Здесь и будем жить, – сказал в ту ночь Савва, укладываясь на полу между братьями, – пора и мне ремесло знать, колодезное дело – доброе. А главное, груздей тут – косой коси. Насолим, чтоб аж до нового урожая.
Старик Авива спал, молча и тихо лежали братья, и Савва тоже затаился, и стало слышно, как потрескивают, холодея на сентябрьском заморозке, золотые волоконца сосновых бревен.
7А у государства свои были заботы.
Первого сентября открылся Земский собор. Шестнадцатого сентября государь приказал выдать жалованье дворянам и детям боярским, которые по выбору приехали из городов Московского царства, а сам уехал в Троице-Сергиеву лавру, где его ждал Борис Иванович Морозов.
Двадцать пятого сентября боярину Морозову были возвращены все его огромные земельные владения.
Двадцать шестого октября боярину Морозову пожаловали из дворцовых коломенских вотчин, под деревней Ногаткиной, луг в четыре десятины – для сокольников.
Двадцать девятого октября Морозов был в Кремле на крестинах Дмитрия Алексеевича, слушал составителей Уложения и подписал его.
Полгода продержалось у власти правительство старого боярства. Один из авторов Уложения, князь Прозоровский, по возвращении в Москву Бориса Ивановича Морозова поехал воеводой в Путивль, другой автор, Федор Волконский, – в Олонец, Никита Иванович Одоевский – в Казань. Боярин Василий Борисович Шереметев отправился в Тобольск, судья Земского приказа Михаил Петрович Волынский – в Томск. Не тронули Якова Куденетовича Черкасского да Никиту Ивановича Романова.
Но все эти перемещения произошли не разом, но в свое время, а покуда царь слушал и слушался советников своего отца, Черкасских и Шереметевых.
Со всех концов страны шли вести о мятежах. Одиннадцатого июня случился бунт в городе Козлове, пятого июля – в Курске, девятого июля – в Устюге Великом, но Москва утихомирилась. Приказные люди подсчитывали страшные убытки и потери. Сгорело двадцать четыре тысячи домов, тридцать миллионов пудов хлеба стоимостью в триста семьдесят пять пудов золота. Погибли несметные сокровища московских купцов и бояр, у одного Шорина убытку было на 150 тысяч рублей. Никите Ивановичу Романову мятеж обошелся в несколько бочек золота. В огне пожара сгорело две тысячи человек.
Москва отстраивалась заново в который уже раз.
Когда недавние мятежники взяли в руки топоры, чтоб тесать бревна да ставить срубы, патриарх Иосиф разослал во все концы Московского царства грамоты о молебствии и двухнедельном посте.
…В конце 1648 года престарелый митрополит новгородский Аффоний по немощи и старости своей стал просить патриарха, чтоб отпустил его на покой.
Просьба митрополита Аффония совпала с горячим желанием царя Алексея Михайловича поставить архимандрита Новоспасского монастыря в митрополиты.
Никон посетил Аффония в Хутынском монастыре.
Когда-то митрополит посвящал Никона в игумены, теперь ему надлежало посвятить своего ученика на пастырскую деятельность в сане святителя.
Произошла обычная игра, столь любезная в среде монахов. Никон просил благословения у старца Аффония, старец Аффоний в смиренческом порыве пророчествовал:
– Благослови мя, патриарше Никоне!
– Ни, отче святый! – приятно удивлялся Никон. – Аз грешный – митрополит, а не патриарх.
– Будешь патриархом, благослови мя!
И Никон знал, что будет он патриархом, коль стал митрополитом. Три года был игуменом, три года архимандритом, а сколько быть ему в митрополитах – зависело от числа лет и дней, отпущенных дряхлому патриарху Иосифу.
Тотчас по вступлении в должность новгородского митрополита Никон в своей епархии ввел единогласие и портесное пение, любезное сердцу Алексея Михайловича.
Приглядевшись к румяному богомольному царю, русские люди, привыкшие окликать соседа по-уличному, прозвищем, назвали Алексея Михайловича Тишайшим.
Первые три тихих года правления увенчались, однако, большим московским пожаром и многими восстаниями посадских людей.
Пережив народную бурю «в двадесятое лето возраста своего», царь Алексей Михайлович сумел понять и согласиться с мыслью о том, что вершить суд над людьми, устраивать государственную жизнь, полагаясь на рассудительность, доброе сердце и честность отцов церкви, ближних своих людей и воевод, – значит постоянно испытывать терпение народа. И хотя терпение это было русским, то есть долготерпением, но ведь и разряд гнева тоже был русским, коротким, как молния, и, как молния, невероятно разрушительным.
Царь, за все три года никого не обидевший, увидел вдруг, что в стране нет такого сословия, которое было бы довольно жизнью. Крестьяне стремились сбить с ног своих невыносимую колоду крепостничества, посадские люди рвали путы тягла, дворяне косились на бояр и монастыри – крестьяне, пускаясь в бега, искали сильного хозяина, – бояре, местничаясь, были в вечном своем недоверии и недовольстве, и, уж конечно, они были против того, чтоб вернуть посаду земли, а прежним владельцам – работников.
Складывая с себя ответственность за все неправды, проистекающие от всеобщего брожения, царь Алексей Михайлович указал быть Земскому собору, а «доклад написати» самым ученым боярам да дьякам.
Князья Одоевский, Прозоровский, Волконский и дьяки Леонтьев и Грибоедов в 1649 году предложили Собору на рассмотрение и утверждение девятьсот шестьдесят семь статей, разбитых на двадцать пять глав.
Собор доклад утвердил, и отныне каждая статья его стала законом, а весь свод их – «Соборным уложением царя Алексея Михайловича».
Начиналось оно главой «О богохульниках и церковных мятежниках» и завершалось «Указом о корчмах».
Авторы Уложения, князья и думные дьяки, показали себя знатоками духа, быта и народной жизни.
«А будет который сын или дочь… отца и мать при старости не учнет почитать и кормить… и таким детям за такие их дела чинить жестокое наказание, бить кнутом же нещадно и приказать им быти у отца и у матери во всяком послушании безо всякого прекословия, а извету их не верить. А будет который сын или дочь учнут бити челом о суде на отца или матерь, и им на отца и на матерь ни в чем суда не давати, да их же за челобитие бить кнутом».
Авторы Уложения выказывают себя справедливыми. Вот, к примеру, статья 279: «А буде у кого на дворе будут хоромы высокие, а у соседа его блиско тех высоких хором будут хоромы поземныя. И ему из своих высоких хором на те ниския хоромы соседа своего воды не лить и сору не метать. А будет он на те ниския хоромы учнет воду лить или сор метать… и у него те хоромы (высокие) отломати, чтобы впредь соседу от него никакова насильства не было».
Но стоит заглянуть в статьи «Суда о крестьянах» или в статьи «О посадских людях», сразу же становится ясным: князья-законники пишут законы, удобные себе, крестьяне для них всего лишь имущество.
«Беглых крестьян и бобылей, сыскивая, свозити на старые жеребьи, по писцовым книгам, с женами и с детьми и со всеми их крестьянскими животы без урочных лет».
Столь же суров княжеский закон и к посадским людям: «А которые московские и городовые посадские люди были в посадском тягле и стали в пушкари, и в затинщики, и в воротники, и в кузнецы, и в иные во всякие чины, и тех, по сыску, всех имати в тягло».
Триста пятнадцать подписей скрепило новое русское право, и право это было крепостническое.
Люди спорили с небом. Небо осени, черное, как погреб, звезд не пожалело, высыпало все, что было в закромах. Так щедрый хозяин кормит в последний раз любимого коня.
Звезд было много, да не им развеивать земную тьму. И люди запалили веселые свои костры. Костры горели цепочкой, будто бы над рекою. Цепочка вилась, петляла. Костры помахивали гривами – видно, разудалый народ подкидывал в огонь дровишки. Искры сыпались огненной метелью, словно на Ивана Купалу папоротник цвел. Только Иван Купала давно уже миновал, пламя костра озаряло ржавую бороду великолепной дубравы, вдоль которой и вилась огненная река. Настоящей же речки поблизости не было. Горели костры по меже. А та межа разделяла народ от народа и царство от царства.
Костры горели у шведов. У русских темно было. Пару костерков жгли, но жгли степенно, без шалости: стрельцы варево варили.