Разговаривать не пришлось, Дорофей был занят. Он велел Тихону спуститься в кубрик.
Тихон через рубку спустился в кубрик. В углу, стоя на корточках перед жестяной печкой, матрос изо всей мочи дул в топку. Дрова вспыхнули. Матрос поднялся. Он был в тельняшке, флотских брюках и сапогах.
— Кончили выгрузку, Дорофей? — спросил он и, разглядев незнакомого моряка, удивился: — Я думал, Дорофей…
— Здравствуй, земляк! — Тихон протянул руку и назвал себя.
— Тихон Мальгин? Вот здорово! А меня узнал? Котцов я, Андрей! Помнишь?
— Помню. Жена у тебя на почте работает.
— Во, во! Все меня узнают по жене, — с некоторой досадой сказал Котцов. — Сам по себе я вроде ничего не значу. Садись, гостем будешь. Чаек заварим. Дорофей придет. Офоня вылезет из чулана… Он там в двигателе копается.
— Из чулана?
— Это я так трюм зову… Темно там.
…Когда Дорофея с его ботом и Офоней Патокиным призвали в военку, то в команду взамен Хвата и Родиона дали Андрея Котцова, тридцатилетнего рыбака, бойкого на слово и столь же щуплого и невзрачного на вид, сколь проворного и подвижного. Дорофей знал его плохо — не доводилось работать вместе. В Унде больше были наслышаны о жене Андрея, почтовой служащей, золотоволосой, чуть заносчивой и гордой красавице. Знали, что она помыкает мужем, как только захочет. А известность по жене до некоторой степени принижает достоинство мужчины. Но Андрей тоже был не лыком шит, в тридцатые годы служил в армии артиллеристом. Теперь его военные знания пригодились.
Тихон сел на койку, снял фуражку и облегченно вздохнул: нашел-таки земляков.
— Каково плаваете? — спросил он.
— Да что, плаваем. Морские извозчики. Нас тут целый дивизион. По Мотовской губе ходим. А один раз и в Норвегию плавали ночью. Разведчиков высаживали. Ну и снабжаем пехоту снарядами, минами, патронами, продуктами. Почту возим. Наш капитан-лейтенант, командир дивизиона Рощин зовет нас армадой. Какая там армада! И что такое — армада? Хрен знает… — Андрей сел на койку, достал вещевой мешок, из него вынул хлеб, консервы, кусок сахару. Крепким ножом домашней ковки мигом взрезал банку, отвернул жестяную крышку. Обушком того же ножа расколол кусок сахару, потом нарезал хлеб. — В Мотке плавать больно опасно. Юго-западный берег до самой Титовки занят егерями. На высотках у них батареи. Как завидят хоть самое невзрачное суденышко — давай лупить из пушек. Вода кипит от снарядов. Ну а мы, значит, прибавим ходу да зигзагами уходим из-под обстрела. Мы маленькие, в нас попасть не просто… Скоро пойдем мины тралить. А это, брат ты мой, много опаснее, чем егерские пушки. Наскочишь на рогатую чертовку и взлетишь в небо. А потом в воду дощечками опадешь… Мы ведь деревянные, — Котцов говорил скороговоркой, с шутками. — Ну а как ты? Ишь, шевроны у тебя! Капитанишь?
Тихон рассказал ему о себе. Котцов похвалил:
— Молодец. Пусть знают наших, унденских!
Вскоре по трапу спустился здоровенный солдат с поседелой, но довольно густой бородой, в кирзовых сапогах, брюках из хлопчатки и ватнике защитного цвета. На голове шапка из искусственного меха с зеленой жестяной звездочкой. За ним спустился и Дорофей. Он сказал:
— Везет нам сегодня на гостей! Узнаете этого бородача?
— Как не узнать бывшего хозяина Унды! — присмотревшись, отозвался Андрей. — Ряхин! Вавила Дмитрич. Откуда бог послал?
Вавила остановился в тесном проходе, и когда глаза привыкли к слабому свету, сочащемуся из иллюминаторов, стал здороваться.
— Тебя, Андрюха, помню. А вот этого капитана не знаю. Он что, тоже из Унды?
— Из Унды, — сказал Дорофей. — Мальгиных помнишь? Это младший сын покойного Елисея.
— Тишка? Нипочем бы не узнал. Да и как узнать, если в Унде-то я боле двенадцати годиков не был. Помню, ты все по берегу бегал, мальков ловил. А теперь — гляди-ка, с нашивками, при галстуке. Капитан али как? — Вавила осторожно присел рядом с Тихоном на край койки, снял шапку.
Тихону пришлось опять рассказывать о себе. Выслушав его, Вавила заговорил:
— Ишь ты, вот какие дела-то. А я, значит, попал сюда в сорок первом на оборонные работы. А потом в армию призвали. Служу в интендантстве, грузчиком на автомашине. Из порта возим на склады всякую всячину… Вас вот с трудом великим разыскал. Дай, думаю, навещу земляков.
— Давайте чай пить, — сказал Котцов и взялся было за чайник, но Дорофей остановил его жестом и достал из вещмешка алюминиевую фляжку.
— Со встречей не грех и по чарке. Нам грузиться утром. Так что можно…
Разлили спирт по кружкам. Вавила спросил:
— А где же Офоня, мой старый приятель?
— Про него-то и забыли, о, мать честная! — сказал Дорофей. — Андрей, позови!
Офоня Патокин не заставил себя ждать. Увидев бывшего своего хозяина, он немало подивился и еще больше удивился появлению Тихона.
— Все в моторе копаешься? — спросил Вавила.
— Копаюсь, — Офоня улыбнулся, глаза сузились в щелки.
— А Родька где? — спросил Вавила.
Тихон рассказал про брата, про то, как погиб Хват. Мужики загрустили. Долго молчали.
— Многие погибли, — сказал Дорофей. — Из Унды человек сорок немцы отправили на тот свет… Да еще сколько пропало без вести!
— И у меня, братцы, горе, — вдруг сказал Вавила, опустив голову. — Недавно получил похоронную… Сын мой, Веня… погиб. Плавал он перед войной на траулере Бриллиант… А как война началась, судно это переделали в сторожевик. И в мае, в середине мая… стояли они в Иоканге… Налетели немцы бомбить. Бомба угодила в корабль, и он затонул[54] Часть моряков спаслась, а часть погибла… И мой Веня тоже! Горе у меня, земляки, горе!..
Все сочувственно опустили головы.
Вавила утер слезы, расстегнув ватник, снял с брючного ремня фляжку, достал из кармана плоскую банку консервов и положил на стол.
— Помянем, братцы, моего сынка… Большую я имел на него надежду. Хороший был. Моряк! Благодарности от тралфлота имел, боцманом назначили и вот… — Вавила развел руками в отчаянии и обвел всех затуманенным взглядом. — Не знаю, как теперь Мелаше писать. Убьет ее такая весть… Давно бы надо сообщить, да все не решаюсь…
— За светлую память Венедикта, — сказал Офоня, взяв кружку. — И Гришу Хвата помянем, и всех других…
Взгрустнули земляки. Вспомнили родных и знакомых, тех, кто жив и кого уж нет.
Тихон пил мало — не хотелось. Он сидел совсем трезвый и внимательно слушал. Все-таки счастье — встретиться вот так, вместе, в это трудное время.
Команда бота вышла на палубу проводить гостей. Тихон попрощался и ушел.
После срочного ремонта Большевик опять вышел в очередной рейс к берегам Исландии.
Тихон Сафоныч, по его собственному выражению, в эти дни кроил с бабами шубу из овечьего хвостика. Он так и заявил утром жене, которая, шуруя в печке кочергой, осведомилась, куда же в такую рань отправляется ее заботушка: Иду кроить шубенку из овечьего хвоста. Жена поставила кочергу, повернула к нему румяное от жара лицо и сказала не то с похвалой, не то с укоризной:
— Ох и— тороват ты у меня, муженек! Научи-ка и свою женку так кроить.
— Пойдем, так научишься.
— Пошла бы, да пироги пригорят в печи.
Тихон Сафоныч усмехнулся: о каких пирогах может идти речь, когда и хлеба не досыта? Ели с оглядкой, экономя пайковый рыбкооповский хлебушек, тяжелый, словно камень, с добавкой отрубей, мякины и еще бог знает чего…
Панькин обмотал шею шарфом домашней вязки, нахлобучил шапку и взялся за скобу. Постоял, — не очень хотелось выходить на каленый мороз из теплой избы. Жена опять за свои шуточки:
— Чтой-то в последнее время ты стал ниже ростом. Стоптался?
— А кто его знает. Дело к старости.
— Ну, ты еще не старый. Бабы заглядываются, те, которых приласкать по военной поре некому. Только я тебя никому не отдам.
— Не время сейчас заглядываться. Ну, я пошел.
Стужей сразу обожгло лицо. На улице было пусто. У магазина стекла в инее от подоконника до верху. Покупателей там, видимо, не много, да и торговать, по правде сказать, нечем. Война смела все товары с полок, и теперь они блистали чистотой. Уборщица аккуратно вытирала их каждый день, и наводить чистоту ей не мешали никакие предметы.
Навстречу Тихону Сафонычу топал какой-то странный прохожий, обмотанный с ног до головы в разные одежды. Лица не видно, только щелки для глаз. Поверх шапчонки наверчена бабья драная шаль, концы ее завязаны на спине узлом. Старый тулуп своими полами подметает снег. От валенок видны лишь латки на пятках да обшитые желтой кожей передки. Когда этот странник поравнялся с председателем, Панькин увидел его глаза — прозрачно-голубые, холодные, словно замерзшие на такой стуже. Прохожий снял огромную рукавицу, высвободил из шали нос и, захватив его корявыми пальцами, высморкался. По этому характерному жесту и узнал Панькин Иеронима Марковича Пастухова.