С тех пор Павел Иванович стал быстро подниматься в гору, между тем как Петр Кротков поступил писцом в тот же Судный приказ.
Шли годы. Умер старый органист. Преждевременно умер от запоя и Петр Кротков, оставив юного сына Семена. Это было в конце царствования Екатерины.
Когда юный Семен, помня и зная от отца о всех благодеяниях, оказанных их семье старым Ягужинским, с трепетом явился в приемную графа, генерал-адъютанта и камергера Павла Ивановича, он встретил и участие и ласку. В память своего отца, в память детской дружбы с отцом Семена Ягужинский тотчас же устроил его в Сенат, а заметя трудолюбие, способности и скромность молодого писца, взял его к себе в секретари. Семен Петрович платил ему за все самой горячей признательностью. И теперь, разбирая бумаги, он болел сердцем за своего благодетеля. Он видел тревогу графа и знал ее причину. Он сам помогал Павлу Ивановичу писать письмо к герцогине Курляндский, знал о посылке Сумарокова и об его аресте. И повестка Верховного совета казалась ему зловещей. Теперь он ждал выхода графа.
Но кроме него в кабинете присутствовали еще двое. Это были Окунев и Чаплыгин — адъютанты Ягужинского, которые должны были сопровождать его в совет. В полной парадной форме, в напудренных париках, офицеры нетерпеливо ходили взад и вперед по кабинету. У них был вид людей, идущих на сражение. И действительно, они после последних известий были готовы ко всему.
Кротков молча сидел, уткнувшись в бумаги. Чаплыгин не выдержал.
— Семен Петрович, — крикнул он. — Да брось к дьяволу свои бумаги. Бросил бы их в печку. Больше бы прибыли было. Ты лучше скажи, что граф?
Кротков с улыбкой отодвинул от себя бумаги.
— Граф! Что граф? Вчера ночью, как получил повестку, поехал к канцлеру. Вернулся чернее тучи.
— Да, — задумчиво произнес Окунев. — Почернеешь тут. Ну, а ты что?
— Я? — ответил Кротков. — Я там, где граф.
— Хорошо сказать, — воскликнул Чаплыгин. — Граф — все же граф, генерал-прокурор, генерал-адъютант… А мы? С нами, брат, церемониться не станут.
Семен Петрович покачал головой.
— А с Меншиковым поцеремонились? — сказал он.
Окунев махнул рукой:
— И охота вам каркать! Может, поговорят, поговорят — и только.
— А Сумароков? — спросил Чаплыгин.
— Велика важность, — ответил Окунев. — Отпустят. Разве что в гарнизон переведут, с глаз подальше. Вот и все.
— Кажется, идет граф, — вставая, произнес Кротков.
В соседней комнате послышались твердые, поспешные шаги.
И действительно, на пороге в полной парадной форме, с голубой лентой Андрея Первозванного через плечо, со шляпой и перчатками в руке появился Ягужинский. Офицеры вытянулись.
Лицо Ягужинского было спокойно и решительно. Он тоже был готов к борьбе. Он уже знал от Головкина, в чем дело. Сегодня торжественное объявление кондиций, утвержденных императрицей. Особыми повестками были приглашены: «Синод, Сенат, генералитет до бригадира, президенты коллегий и прочие штатские тех рангов».
Но верховники не посвятили Головкина в подробности допроса Сумарокова, хотя Головкин и знал, что Сумароков в цепях доставлен в Москву. Это было зловещим признаком.
Он не скрыл от Павла Ивановича самых мрачных опасений. Советовал даже ему временно уехать в какую-нибудь вотчину, тайно ото всех, и пробыть там время до прибытия императрицы.
Но при всех своих недостатках, воспитанный в суровой школе Петра, Ягужинский не был трусом.
— Нет, Гаврило Иваныч, — возразил он на его убеждения. — Я не убегу. Я никогда не бегал от врага, и я не боюсь их…
Войдя в кабинет, Ягужинский ласково ответил на поклоны молодых людей.
— Вот, ваше сиятельство, — начал Семен Петрович. — Я приготовил премеморию{58} для Верховного совета касательно погребения праха покойного государя.
— Оставь, Семен, это вздор! Тут, пожалуй, о наших головах идет речь. Сумароков в цепях, — с удареньем повторил он, — привезен в Москву и допрошен господами министрами. — Ягужинский горько усмехнулся. — Так до бумаг ли теперь? Пожалуй, надо ехать, пораньше буду — побольше узнаю. Прощай, Семен Петрович, — ласково проговорил граф, как будто мгновенно охваченный тяжелым предчувствием.
Он протянул Кроткову руку, и, когда тот в волнении хотел поцеловать ее, граф не допустил и обнял его. Офицеры горячо пожали Семену Петровичу руку.
— С Богом, счастливого пути, — взволнованно говорил он, идя за ними следом.
В большой зале графа встретили жена и дочь, обе встревоженные. Но граф сейчас же принял веселый вид.
— Чего вы поднялись такую рань?
— Не спалось, — серьезно ответила Анна Гавриловна. — Ты поздно вернулся вчера. А вчера вечером заезжал Степан Васильич. Видно, тревожен.
— Ну, ну, нечего тревожиться, — торопливо проговорил Ягужинский. Видно, присутствие жены и дочери было тяжело ему. Если он был дурным и неверным мужем, что было известно всем и что подозревала Анна Гавриловна, зато был очень нежным отцом.
— Ну, до свидания, до свидания, — сказал он, целуя жену и дочь.
Маша почему-то особенно нежно поцеловала отца.
— Довольно, Маша, пусти, — растроганно произнес граф.
Глаза Маши были полны слез. И она и Анна Гавриловна вчера узнали от Лопухина о той опасности, которая грозила Ягужинскому.
Но Анна Гавриловна, по натуре сдержанная и энергичная, могла владеть собой; Маша же едва могла сдержаться от рыданий. Офицеры стояли в стороне, и трудно было решить, чьи глаза выражали больше восторга, глядя на Машу, — Окунева или Чаплыгина.
Попрощавшись с Павлом Ивановичем, женщины протянули руки молодым офицерам и с чувством пожелали им счастливого пути. Лишь только затихли шаги ушедших, Маша с громкими рыданиями бросилась на грудь матери.
— Маша, Маша, не плачь, — успокаивала ее мать. — Бог милостив…
Проводив до подъезда графа, Семен Петрович вернулся в кабинет и, глубоко задумавшись, начал ходить взад и вперед. Через несколько минут он позвонил и приказал Вошедшему лакею затопить камин. Когда разгорелся огонь, Кротков запер дверь кабинета на ключ, открыл стол, вынул из него связку бумаг и, медленно переворачивая каждую, одну за другой бросал их в огонь.
Это были черновики письма к Анне, инструкции Сумарокову, заметки для памяти, что сказать ему для передачи новой императрице, список кавалергардских офицеров, преданных и чем-нибудь обязанных своему бывшему подполковнику, также и семеновских и преображенских офицеров и многих вольных людей — помещиков и шляхетства, так или иначе связанных с Ягужинским.
Когда сгорела последняя бумага, Кротков облегченно вздохнул и самый пепел смешал с пылающими углями. Потом открыл кабинет, еще раз осмотрел внимательно стол, запер бумаги и направился к себе. Он жил наверху, в тесной комнатке, всю обстановку которой составляли деревянная постель с тощим тюфяком, простой стол с бумагами и книгами, несколько стульев.
Конечно, Семен Петрович мог бы завести и тюфяк получше, и стулья понаряднее, в богатом доме Ягужинского не было недостатка в мебели, но Кротков не считал нужным менять обстановку. Он вполне довольствовался ею. На столе лежали разные петровские регламенты, указы об учреждении коллегий, собрание манифестов и церемониалов, включительно до «суплемента», носившего подзаголовок: «В воскресенье 12 декабря 1729 года реляция о высоком его императорского величества обручении, коим образом оное 30-го дня ноября сего 1729 года в Москве счастливо совершилось», и целая кипа «С.-Петербургских ведомостей».
Взглянув на «суплемент», Кротков тяжело вздохнул. Как недавно все это было! И как страшно все изменилось!.. И как темно впереди для всех!..
Дверь комнаты тихонько приоткрылась, и просунулась чья-то голова.
— Семен Петрович, дозвольте войти! — произнес голос.
Кротков узнал старшего камердинера графа, Евстрата.
— Войди, войди, Евстрат, — произнес он.
Он привык к тому, что вся дворня обращалась к нему за советами, с просьбами и за разъяснениями. Семен Петрович никому не отказывал: кому поможет советом, за кого попросит у графа. Его любили и ему доверяли.
Евстрат вошел несколько смущенный.
— В чем дело, Евстрат? — спросил Кротков.
— Да вот, — опасливо начал Евстрат. — К вам, Семен Петрович. Не откажите.
Кротков молча ждал. Наконец Евстрат овладел собою и решительно сказал:
— Смутно нынче стало. Ну, и всякие такие разговоры. Дворня неспокойна… В кухне что творится — не приведи Бог!
— Что ж творится? — спросил с любопытством Семен Петрович.
— Словно неладное! — отвечал Евстрат. — Повар Тимошка прямо говорит, что не будет более холопов, что всем-де Верховный совет положил волю дать. Я, говорит, скоро сам буду вольный человек, женюсь на Малашке, никого не спрашаючись, и в Съестной улице лавку открою. Конюх Никита в деревню уйти хочет, дескать, обрадуют всех, вольные люди будем…