– Вы завтра летите в Польшу? – спросила Маша.
– В том направлении.
– Вот ответьте, пожалуйста, – доверчиво сказала Маша, рукой касаясь руки Полынина, – я живу в Вязьме, моего мужа восьмого числа призвали из запаса и сразу же отправили в Смоленск. Как вы думаете, он уже может быть в тех войсках, что сегодня перешли границу?
При словах «моего мужа» у Полынина потухло в глазах то счастливое выражение, которое в них было. Маша не заметила этого, но Татьяна Степановна успела заметить и пожалела человека, который привез ей письмо от сына и так восхищенно смотрел на ее дочь. Через десять минут он все равно взялся бы за фуражку и ушел, чтобы лететь на войну, но эти слова про мужа отняли у него Машу еще на десять минут раньше.
– Что ж, вполне возможно, – сказал Полынин, с естественной простотой человека, воевавшего и неспособного считать чем-нибудь особенным, что другой человек тоже попадет на войну. – Но ничего, – сказал он, помолчав и сообразуясь с тем, что все же речь идет не вообще о человеке, а о Машином муже. – Возьмем, как сказано, под свою защиту Западную Белоруссию и Украину – и все. Панская армия подразложилась, население – за нас, так что, возможно, за какой-нибудь месяц все кончится, и вы увидите вашего мужа.
– А немцы? – спросила Маша.
– Что ж немцы? Встретимся – посмотрим! – ответил Полынин, которому сегодня, когда он был в штабе ВВС, достаточно откровенно сказали, что хотя возможность столкновения с немцами сейчас маловероятна, но все-таки ее до конца не исключают, и потому, собственно говоря, так срочно и перебрасывают в западные Особые округа летчиков, имеющих боевой опыт.
– Нет, подождите, – сказала Маша, – я серьезно спрашиваю. Сегодня в немецкой сводке написано, что они подошли к Бресту. А Брест – уже Западная Белоруссия? Как же будет?
– Раз правительство сказало, что возьмем под свою защиту Западную Украину и Белоруссию, – значит, возьмем, – сказал Полынин.
– А если немцы войдут туда раньше? – настаивала Маша. Ей хотелось, чтобы Полынин прямо ответил на ее вопрос. – Ну что ж, попросим выйти обратно. А не выйдут – вышибем.
– Значит, тогда будем с ними воевать? – дрогнувшим голосом спросила Маша.
– Значит, будем, – сказал Полынин и с удивительной отчетливостью вспомнил тот последний «мессершмитт», которому он за день до отъезда из Испании, над рекой Эбро, вогнал в хвост прощальную пулеметную очередь. Фашист врезался в воду, а Полынин, делая круг, в последний раз увидел свинцовую зимнюю лент у Эбро, красные скалы, белые пятна снега во впадинах и щелях.
– Конечно, мы антифашисты, – вдруг сказал он, и хотя эта неожиданная фраза была итогом его мыслей, не высказанных вслух, но Маша и Татьяна Степановна поняли его.
Полынин поднялся, пожал большую мягкую руку Татьяны Степановны, тряхнул Машину руку и так стремительно вышел в коридор, открыл и захлопнул за собой дверь, что обе женщины окончательно сообразили, что он ушел, только когда он уже быт на лестнице.
– Вот возвращаются же люди домой! – сказала Татьяна Степановна, думая о сыне и эгоистически забывая, что о Полынине никак нельзя сказать, что он возвратился домой.
Маша молча присела к столу и, поглядев на мать, впервые подумала о том, что она одинока в силе своего чувства к Синцову: раньше они с матерью сходились на одном человеке, которого обе любили больше всего на свете, – на Павле, теперь они уже никогда не сойдутся в этом. Никто и никогда не будет любить Синцова с такой силой, как она, и ни от кого, даже от матери, она не вправе ждать этого. Она понимала, что это естественно, что так и должно быть, и все же ей сделалось тяжело и от сознания этого и оттого, что ей скоро надо садиться в ночной пустой, гремучий трамвай, ехать на Белорусский вокзал и брать там билет до города, в котором уже девять дней как нет Синцова.
Выехав за Окружную дорогу, Полынин, как и собирался, уговорил шофера «газануть», и тот меньше чем через час был в Монине.
Поднявшись на второй этаж построенного в прошлом году нового дома для семей комсостава, Полынин, едва успев позвонить, услышал за дверью быстрые шаги матери. Она открыла ему, не
– Здравствуйте, мама. – Несмотря на невысокий рост, Полынину все-таки пришлось нагнуться, чтобы обнять мать.
Мать поцеловала его несколькими мелкими, быстрыми поцелуями в щеку и в искалеченное ухо и, не удивляясь его возвращению, сказала:
– Дай-ка чемодан-то.
– Что вы, мама! – с почтительной нежностью, с какой он всегда говорил с матерью, ответил Полынин и пошел в комнату, держа в одной руке чемодан, а другой крепко прихватив мать за плечи и почти отрывая ее от пола.
– Что ты меня в воздух тащишь? Радуешься, что такой здоровый вырос? – говорила мать, идя рядом с ним.
Полынин поставил чемодан на иол у обеденного стола, посадил мать, сел напротив нее и спросил:
– А что, правда здоровый?
– Устал, что ли? – не отвечая на вопрос и вглядываясь в его лицо, спросила мать. – Так после госпиталя ни разу и не написал. Не совестно?
– Есть маленько. – Полынин поглядел в глаза матери и сразу же, пока она не успела приготовиться к другому, сказал ей, что на рассвете снова улетит.
– Далеко ли? – спросила мать, не меняя выражения лица, хотя слова сына были для нее и тяжелыми и неожиданными.
– В Минск, а там видно будет.
– А на какую должность? – спросила мать.
Она никогда никому не рассказывала о делах и должностях сына, но сама любила знать, на какой он должности и что делает.
– Покамест в распоряжении штаба Белорусского округа.
– Что ж я тебе не говорю-то! – Мать всплеснула руками. – Лидия Григорьевна приходила сегодня ко мне чай пить (Лидия Григорьевна была жена комиссара той авиационной части, из которой Полынина откомандировали в Монголию). Поздравляла меня, рассказывала – тебе вчера полковника присвоили! Или ты уже знаешь?
– Знаю, – сказал Полынин, которого сегодня все поздравили с этим, когда он прямо с самолета явился в штаб ВВС.
– Как же тебя теперь собирать-то? – встревожилась мать. – Обмундирование у тебя все старое, майорское…
– А какая разница? – сказал Полынин. – Запасные шпалы у вас найдутся?
Он знал, что у матери есть старая жестяная коробка из-под монпансье, где специально хранятся запасные целлулоидные и матерчатые подворотнички, петлицы, привернутые к картонке шпалы и даже кубики, сохранившиеся с того времени, когда он был старшим лейтенантом.
Мать кивнула, помолчала и сказала:
– Как же так? Полковника присвоили, а назначения не дали?
За этим вопросом был другой, не заданный, главный, интересовавший ее: полетит ли сын в Польшу, куда сегодня утром вошли наши войска, или останется при штабе в Минске?
– В Минске навряд ли задержусь, – понял вопрос матера Полынина. – Но, скорей всего, все это ненадолго, временно.
– А по мне, пусть лучше бы ты куда надолго поехал служить, – неожиданно сказала мать, – чтобы там и квартира была, и меня бы взял с собой. А то приезжаешь-уезжаешь, а я тут сиди, как кукушка в чужом гнезде.
– Почему же в чужом?
– Конечно. Только разговор, что дали квартиру, а ты и не жил в ней. Мебель без тебя расставляла.
– Ну и слава богу. Буфет-то новый?
– Купила. С книжки с твоей деньги взяла.
– И хорошо сделали.
– А я словно чувствовала, что ты приедешь. Видишь, одетая. И пироги сегодня утром испекла. Со скуки. Хожу целыми днями по квартире одна.
– Так для кого же вы пироги-то испекли?
– Не знаю. Тебе собирать ужин или ты с товарищами покушал?
Она сказала это без укоризны. Она знала, что сын любит проводить свободное время с товарищами, помнила их всех за все годы службы сына в разных гарнизонах и по некоторым, особенно полюбившимся ей, даже скучала, спрашивая об их судьбе и огорчаясь, если Полынин ничего не мог ей ответить.
– А что же, соберите, – сказал Полынин, – поужинаем с вами, я только чай пил.
– Пироги подогреть, или так?
– Можно и подогреть.
«В самом деле, скучно ей тут, – подумал Полынин, когда мать вышла на кухню. – Надо жениться».
И огорченно вспомнит, что у сестры Артемьева оказался муж. Когда он думал о женитьбе, то всегда почему-то представлял себе, что женится именно на сестре какого-нибудь своего товарища. Сегодня на квартире у Артемьевых он сначала даже сел к Маше немного боком, чтобы ей не лезло в глаза его ухо.