А теперь он сам не понимал, что с ним происходит. Не было больше этой завидной уверенности, вот в чем дело. Поступок Ники поначалу не очень его обеспокоил — дочка всегда была немного с придурью, перебесится и вернется; все оно таково, это нынешнее поколение, уже не знающее, какой фортель выкинуть от безделья и избалованности. Ничего себе, вырастили смену!
Но так было только на первых порах. Потом он почувствовал, что это все не так просто, неизвестно еще, перебесится или не перебесится. Может и не перебеситься. И вообще неизвестно, чем кончится для него вся эта история, когда она рано или поздно всплывет наружу, на всеобщее обозрение. В своей служебной карьере он достигал уже тех верхних горизонтов, где человек слишком на виду и должен быть чист как стеклышко во всех отношениях. А тут вдруг такое чепе — дочка сбежала из дому! Чепе, правда, вроде бы сугубо личного, домашнего порядка; но, опять же, на этих верхних горизонтах личное перестает быть личным.
Проще всего можно было замазать случившееся, в темпе выдав Нику за этого ее археолога. Какое-то время Ивану Афанасьевичу казалось, что это и будет отличным выходом; потом он, однако, понял: дело-то не только в этом. Прошло какое-то время, Ника вернулась в Москву, школу посещала регулярно, словом никакого нежелательного резонанса вся эта история не получила. А все равно было тяжко. Муторно как-то стало у него на душе. И чем дальше, тем хуже.
Конечно, тут прежде всего было отцовское чувство — как-никак дочь, да еще младшая, любимая. Светка, та давно уже была сама по себе, отрезанный ломоть, они почти и не переписывались — обоим было достаточно открыток с поздравлениями, личные контакты удавались слабее. Характерец-то у старшей дай боже, да еще и идеек всяких поднабралась в своем Академгородке — они ведь там все шибко передовые, соль земли. Нет, с Никой было совсем иначе. Иван Афанасьевич не зря, к удивлению сослуживцев, всю зиму гонял свою «Волгу» и в снег, и в гололед, за вычетом разве что самых морозных дней, когда даже установленный в багажнике танковый аккумулятор не мог провернуть намертво застывший двигатель; чего бы он сейчас не отдал, чтобы вернуть эти короткие утренние поездки вдвоем!
Ника перестала ездить с ним еще тогда, вернувшись из Новоуральска. В первое же утро она встала из-за стола, когда Иван Афанасьевич еще не успел доесть своей яичницы, и пошла одеваться. Он посоветовал ей не торопиться, времени еще много, и Ника вежливо и безразлично отозвалась из передней: «Спасибо, я еду троллейбусом». Вот так, безо всяких объяснений. Нет, и точка. Сначала это ему даже понравилось — принципиальная, черт возьми, растет девка, никакого слюнтяйства. Другая бы стала вилять, подыскивать обтекаемую форму, чтобы не обидеть, а эта резанула наотмашь и ухом не повела. Все-таки, видно, в отца характер…
Но постепенно от Никиной «принципиальности» у него стало все чаще посасывать под ложечкой. Дочь ведь как-никак! Видит же, что мать переживает, — ну, поговорила бы, в конце концов, нужно же когда-то кончать эту волынку. Так нет — молчит, замкнулась точно в броню, живет дома как квартирантка… С родителями, впрочем, Ника была неизменно вежлива, проявляла даже предупредительность — к их приходу всегда все приберет, посуду перемоет, квартира как напоказ Что-то не замечалось в ней раньше такого трудолюбия, а теперь старается, словно отрабатывает за стол и жилье…
На зимние каникулы дочь уехала в Ленинград. Уезжая, даже не поздравила с Новым годом, сделала это только вечером первого — позвонила по междугородному. И лучше бы вообще не звонила, после этого «поздравления» Иван Афанасьевич принимал валокордин. Она даже не поинтересовалась, как они себя с матерью чувствуют, как встретили Новый год. А встречали они одни, вдвоем, впервые за много лет Ратмановы никого не пригласили к себе в этот день…
Вернулась Ника еще более отчужденная и независимая. Она как-то неуловимо повзрослела за десять дней, на руке у нее красовался теперь большой, явно старинный перстень с квадратной огранки александритом, — о происхождении его Ника умолчала, впрочем тут не нужно было быть особенно догадливым.
Не выдержав, Иван Афанасьевич однажды за ужином спросил, как там поживает Дмитрий Палыч.
— Хорошо, спасибо, — вежливо ответила Ника. Потом, помолчав, добавила: — Кстати, давно хотела вам сказать: я выхожу за него замуж.
Над столом нависло молчание. Елена Львовна глянула на дочь и опустила голову, ничего не сказав. Через Минуту она встала и быстро вышла из комнаты.
— Что ж, — Иван Афанасьевич солидно откашлялся. — Дело доброе. Семья, как говорится, ячейка общества. Когда же бракосочетание?
— Мы решили — осенью, после вступительных.
— Ты куда собираешься подавать?
— В университет, на истфак.
— В Ленинграде?
— Конечно.
— Так-так… — Иван Афанасьевич, забыв о своем чае, барабанил пальцами по столу. — Могла бы, Вероника, и раньше об этом сказать… все-таки мы тебе не чужие.
Ника пожала плечами, не глядя на него.
— Вы не спрашивали, я и не говорила.
Иван Афанасьевич опять помолчал.
— Ну, а если завалишь вступительные?
— Буду работать, а на следующий год опять подам. Я и не очень рассчитываю поступить с первого раза, там ужасный конкурс, а на археологическое отделение принимают всего несколько человек.
— Где же ты собираешься работать?
— Ну… там же. Дима попытается устроить меня лаборанткой в своем институте.
— У них разве есть лаборатории, у археологов?
— Да, для камеральной обработки материалов. Всякие анализы.
— Ясно. Что ж, программа разумная…
На этом разговор кончился. После ужина Ника ушла, сказав, что идет в кино с Ренатой Борташевич; Иван Афанасьевич включил телевизор и тут же снова выключил, не дождавшись, пока прогреется кинескоп. Достал из серванта початую бутылку коньяку, выпил рюмку залпом, как пьют водку, и, тяжело ступая, прошел в спальню. Елена Львовна лежала, неподвижно глядя в потолок.
Иван Афанасьевич присел на край постели, сгорбился, зажав ладони коленями.
— Не понимаю, — прерывающимся голосом сказала Елена Львовна, — откуда в ней столько жестокости… бессердечия… Впрочем, она твоя дочь…
— Ну, конечно, — буркнул он. — Я во всем виноват.
— Да нет, Иван… оба мы хороши.
— Ладно, нечего сейчас об этом. Ты верно сказала — оба мы оказались хороши, вот на этой мысли и покончим. Я о другом сейчас думаю… с Вероникой надо что-то делать, нельзя так дальше.
— Что ты предлагаешь?
— Ну… я не знаю! Поговорить как-то, объясниться. Думаю, лучше это сделать тебе.
Елена Львовна долго молчала, потом проговорила безжизненным голосом:
— Ника со мной говорить не станет и не захочет выслушивать мои объяснения. Ты помнишь, что говорил Дмитрий Павлович? Она поставила это условием — чтобы не было никаких объяснений.
— Это когда было… почти три месяца прошло. Мы, по-моему, и не лезли выяснять отношения. Но ведь когда-то нужно это сделать? Или так и будем играть в молчанку?
— Не знаю, Иван… У меня просто не хватит решимости на такой разговор — во всяком случае, самой его начать. Если бы Ника сама захотела…
— Она захочет, жди! — мрачно посулил Иван Афанасьевич.
Нет, рассчитывать на жену не приходилось. Да и трудно ей было бы, в самом деле, говорить с дочерью на такую тему; тут, пожалуй, скорее ему — отцу, мужчине — следовало взять на себя трудную задачу восстановления семейного мира.
Он обдумывал это день, другой. А потом вдруг понял, что тоже боится разговора с дочерью; ему с беспощадной отчетливостью стало ясно, что он ничего не сможет ей сказать…
Это было страшное открытие. Чего же тогда стоят все его убеждения — логичные, жизненно оправданные и опирающиеся на долгий реальный опыт, — если он не решается теперь изложить их честно и открыто, заранее капитулируя перед шестнадцатилетней, не нюхавшей жизни девчонкой? Впрочем, он не хотел сдаваться так скоро, убеждал себя, что это не капитуляция, а просто трезвый подход к делу; в самом деле, смешно думать, что дочка его поймет. Нужно не один пуд соли съесть, чтобы начать разбираться в жизни и человеческих поступках, а когда тебя растили в бархатной коробочке — черта с два что-нибудь поймешь. Ничего, поумнеет! Но уверенности все равно не было — ни в себе, ни в том, что дочь «поумнеет» так, как ему бы хотелось.
И он, всегда уверенный в себе, в правоте своих взглядов и поступков, в правильности избранного пути, впервые в жизни растерялся, словно в его душе внезапно вышел из строя какой-то вестибулярный аппарат и душа потеряла ориентацию.
А время между тем шло, уже близился к концу январь. Иван Афанасьевич оставил наконец в покое машину и стал ездить в министерство троллейбусом, благо «четверка» доставляла его без пересадок почти до места. Освободившись от руля, он теперь чуть ли не каждый вечер заходил в Дом журналиста и пил в баре коньяк — это помогало переждать часы пик и заодно оттянуть постылый момент возвращения домой. Скоро у него нашелся постоянный собутыльник из внештатных литсотрудников, который угощался за его счет и в ответ угощал всякими случаями из своей богатой журналистской практики, делился фронтовыми воспоминаниями и жаловался на подлый характер какой-то травестюшки из ТЮЗа.