И когда её остановил один из местных, поселковых полицаев, он обратил внимание именно на эти глаза, и спросил беззлобно:
— Что такая грустная, аль милого потеряла?
— Нет, не потеряла, — спокойно ответила Тоня.
Полицай потупился, отступил на шаг, и спросил уже грубо:
— Что несёшь?
— Картошку.
Тоня приподняла ткань, под которой лежала картошка. Полицай приподнял несколько картофелин, поморщился брезгливо, и спросил:
— Зачем это тебе?
— Нам тоже надо питаться, — ответила Тоня.
Полицай приподнял крупную картофелину, под которой уже можно было увидеть патроны, и произнёс:
— Шла бы к нам машинисткой работать, не знала бы голода.
— Мне и так хорошо, — совершенно искренне ответила Тоня.
— Ну иди, — вздохнул полицай, которому было совсем не хорошо.
* * *
Наступила, наконец, и зима. Занесённый снегом Краснодон, лежал, словно уснувший, и укрывшийся мягкой шубой великан. Холодный ветер выл и выл; и сторонний человек был бы весьма изумлён, что возможен такой перепад температуры: после летней жарищи и духоты — этот холод, из-за которого невозможно долго находится на улице, но хочется поскорее укрыться в доме…
Родители Вити Третьякевича уже не могли так надолго уходить во двор, как прежде. И, когда к Вите приходили молодогвардейцы, то они либо уходили к соседям, либо же оставались на кухоньке, откуда были слышны были все разговоры. Но Витя вполне доверял своим родителям, и знал, что они не скажут о подпольщиках даже и самым близким, и вроде бы надёжным знакомым…
В один из первых дней декабря разговор зашёл о том, что уже давно наболело: о немецкой бирже труда.
Присутствовали: Серёжка Тюленин, Серёжа Левашов, Женя Мошков, Ваня Туркенич, Люба Шевцова, Уля Громова, и Ваня Земнухов, который пришёл вместе с Улей.
И Уля говорила:
— Все мы теперь знаем, что дела у немцев под Сталинградом — скверные. Они разбиты, началось отступление. И, отступая, они стараются угнать в проклятую Германию, как можно больше наших граждан. И на бирже содержатся обширные списки тех людей, которые по своим физическим параметрам оказались пригодными для фашистского рабства. И мы должны сжечь биржу…
На несколько мгновений воцарилась торжественная тишина. Но вот взвыл за стенами мазанки сильный ветер; и тут же внутренность этой маленькой комнатки словно взорвалась от наполнивших её голосов.
Все были не просто согласны с предложением Ульяны, — все чувствовали, что они готовы буквально подписаться под каждым её словом.
Больше всех, конечно, горячился Серёжка Тюленин. Он предлагал поджечь ненавистную биржу прямо в эту же ночь, пока их желание такое искреннее, пока они чувствуют в себе столько энергии…
Но Витя Третьякевич смог убедить его, что, всё-таки, надо немного повременить. Дело-то, очень ответственное: пожалуй, крупнейшее, из всех проведённых «Молодой гвардией» дел, и надо к нему хорошенько подготовиться; разработать, по крайней мере, план…
Непосредственно, к участию в операции, решили привлечь и Любу Шевцову. Ведь у неё был уже солидный опыт общения со врагами: и ей предстояло накануне поджога посетить здание биржи и посмотреть, что там и в каком помещении находится.
На роль поджигателя сам вызвался Серёжка Тюленин. Тут вспомнились его подвиги в первые дни оккупации, когда никакой «Молодой гвардии» ещё и не было, в частности и поджог бани, и поддержали его кандидатуру.
Тут Серёжка произнёс:
— Ведь вы знаете Витьку Лукьянченко?
— Конечно, знаем, — кивнул Виктор Третьякевич.
— Он показал себя надёжным товарищем, и много добрых дел для нашей организации сделал; только вот очень сожалеет, что не довелось ему поучаствовать в поджоге бани. Он у меня всё время просит: когда ещё что-нибудь поджигать станем, так уж, пожалуйста, возьмите и меня. Не подведу, мол…
— Хорошо, завтра я лично встречусь с Лукьянченко и поговорю с ним, — сказал Третьякевич.
* * *
На роли поджигателей биржи были назначены Серёжка Тюленин, Витька Лукьянченко и Любка Шевцова, которая сама просила об этом задании, потому что ей уже просто ненавистно было просто общаться с врагами, и выведывать всякие тайные сведения, а хотелось и самой поучаствовать в боевых действиях.
Как и было условлено, накануне поджога, Любка посетила биржу, и выведала расположение внутренних помещений.
Ещё до наступления сумерек эта отважная троица пробралась в густой кустарник, который примыкал к западной стене здания. Этот кустарник укрывал их не только от взглядов врагов, но и от пронизывающего ветра, который неустанно выл, и с приближением ночи даже усиливался. Но, несмотря на то, что им предстояло произвести поджог, то есть — акт разрушения, настроение было творческим. Ведь они знали, что делают это на благо людей…
И в эти же минуты в клубе имени Горького также вершилось творчество. Выступали молодогвардейцы.
В зале собрались те немногочисленные представители немецкого командования, которые остановились в эти тревожные для фашисткой армии дни в Краснодоне; а также: Соликовский со своей жёнкой и дочуркой; Захаров один, но сильно пьяный, Кулешов с супругой, и несколько десятков полицаев. И эти полицаи, которые также были навеселе, орали бы и гомонили, и, возможно, сорвали бы всё представление, но так как в зале присутствовал Соликовский с женой, и сидел с лицом угрюмым, и сам не кричал, то и полицаи боялись шуметь, боялись раздражить своего начальника, тёмные кулачищи которого были едва ли не самым страшным их кошмаром…
Помимо всей этой вражьей ненавистной, смрадной толпы, в зале присутствовали и свои, дорогие люди. В том числе, и родные молодогвардейцев. И именно для этих людей старались выступающие.
Роль конферансье исполнял Витя Третьякевич. Вот он вышел на сцену, и объявил:
— Выступает Ваня Земнухов.
И на сцену вышел Ваня. Он, одетый в свой единственный, но очень аккуратный, тщательно вычищенный костюм; в своих очках, которые придавали ему солидный, профессорский вид, прокашлялся, и начал читать своим несколько глуховатым, но очень выразительным в своей душевной глубине голосом:
— Стихотворение называется «На смерть поэта»:
Что слышу я? Печаль постигла лиру,
Уж нет того, чьи, прелестью дыша,
Стихи взывали о свободе, к миру,
Живою силой трепеща.
Кто не искал с глупцами примиренья,
Услышавши холодный ропот их,
Кто видел родины истерзанной мученья,
Кто для борьбы чеканил стих.
Его уж нет… Но, кажется, меж нами
Он с неизменной лирою своей,
Уносит в мир таинственной Тамары,
По-прежнему он царь души моей.
Вот он стоит пред глазами,
Мучительно печальный и прямой.
Вот он, прельстивший целый мир стихами,
Любимец Родины родной.
Но он убит! И кто ж посмел, коварный,
В груди змеиной злобу затая,
Послать его в путь безвозвратно дальний?
Чья поднялась на гения рука?..
И, если полицаи, ничего не понимали, а просто: либо тупо пялились на Ваню, либо зевали, и ждали, когда же это закончится, то те простые люди, которые ещё чувствовали в сердцах своих связь с прекрасным, гадали: чьи же это такие чудесные стихи: Лермонтова ли?
А потом на сцену вновь вышел Витя Третьякевич, и объявил, что эти стихи сочинил сам Ваня Земнухов.
Пьяный Захаров свистнул и нецензурно выругался. Но Соликовский его не поддержал: он проводил Ваню взглядом полным тёмной ненависти: он чувствовал в этом юноше нечто такое, что его пугало, но он не мог уяснить, что это такое, и просто ненавидел, не размениваясь на выкрики.
Тем временем, Любка, Серёжка и Витя Лукьянченко бесшумно выдавили одно из окон в бирже, и пробрались в это здание. Они знали, что там находится, прохаживаясь по коридорам, дежурный…
— Тихо, — шепнула Любка.
В затенённом коридоре (только в отдалении одиноко горела слабая лампа), слышались приближающиеся тяжёлые шаги полицаи, а также его невнятное, перемешиваемое с бранью бормотание. Этот предатель был недоволен: его оставили здесь, в то время как сами отправились развлекаться в клуб.
Но вдруг унылые его унылые размышления, а также и жизнь были прерваны Серёжкиной финкой, которая, вместе с сильной рукой её владельца, вырвалась из-за угла.
Дежурный захрипел и повалился на пол, где сделал несколько конвульсивных движений и замер навеки.
Даже и при слабом освещении стало заметным, как побледнел при виде убитого Витька Лукьянченко. И он сказал:
— Ну, ничего, ребята. Ничего…
— Мне тоже было в первый раз тяжело, — дружески хлопнул его по плечу Серёжка Тюленин. — Но что ж делать — это ведь война. И они бы нас не пощадили.
— Да ничего, ребята, ничего. Я справлюсь, — заверял их Витька Лукьянченко, и вымученно улыбнулся.