На пятый день после Мостовского боя я, братцы, почувствовал сильное улучшение, боли перестали так зверски грызть меня, в теле наступил долгожданный покой, а в голове — ясность. Я просил сегодня оставить меня, не мучить, но меня никто не послушал, и вновь они ворочали мое тело с боку на бок, обтирали мокрыми тряпками, заново перевязывали, удобрив снадобьями, и боль снова вернулась, но теперь ненадолго, и вечером я снова обрел покой и ясность сознания. Мишка сидел рядом и, видя, что я не сплю, спросил:
— А у тебя дети есть?
— Дети?..
— Ну да, дети.
— Нету, Ратмиша. Да я ведь и не женатый до сих пор. Вот какой печальный сказ мой. Помер бы — и некому было бы обо мне возрыдати. Ибо и я, как и ты, сирота горькая.
— Отчего же ты не женился о сю пору?
— А я хотел. Да вот Бог наказует меня безбрачием за грехи мои. Я, брат Ратмиша, сбирался жениться озапрошлым летом. Невесту мне сыскали дивной красоты. Славянским именем Услада, а християнским — Ирина Андреевна. Дочь знаменитого княжьего сокольника Андрея Варлапа Сумянина, с коим мы немало и в ловы хаживали, и в битвах врага оружьем чесали. И она меня полюбила — Усладушка. С нетерпением ждала меня, когда мы с князь Александром в полки на свея ушли. Вот одолели мы свея и мурманя на Неве да Ижоре, вернулись в Новгород. Она меня радостно встречала. Стали к свадьбе готовиться. Но не суждено нам было повенчаться, ибо невесту мою судьба повенчала с сырой землею.
— Как это?
— А так, друже мой. Угорела невеста моя. В доме у нее за несколько дней до нашей свадьбы случился пожар. Никто другой не пострадал, а она, бедная, в дыму задохнулась, и ничего не смогли поделать, не вернули ее. Господь взял ее в райские свои наделы.
— Отчего же пожар случился?
— По злому умыслу, Ратмире ты мой. Не знал я тогда, что Услада моя была мечтанием для одного из бояр новгородских. Сей боярин, сказуемый Ядрейко Чернаш, зело богомерзкий был человек. Он князя Александра премного возненавидел, завидуя его славе. И когда мы свеев и мурмян одолели, он да Евстратий Жидиславич, да Брудько, будь они и на том свете неладны, подняли мятеж, и госпо́да новгородская нас из Новгорода вытеснила. Потом, правда, когда немец их со всех сторон обложил, они нас обратно вымолили. Князь Александр — добрая душа. Не мог он долго серчать. А главное, не было у него сил терпеть немецкую наглость. Вернулись мы в Новгород. И вот тогда-то нашлись люди, которые мне поведали о неразделенной любви Чернаша к моей Ирине Андреевне, о его лютой злобе, ради которой он повредился в уме и сердце своем и пошел на страшное преступление — поджег дом Варлапа, где в дыму и угорела моя Усладушка. Его потом вместе с Евстратием и Брудьком лютой смертью казнили. А я, братец, так с тех пор и остаюсь бобылем. Ни муж, ни вдовец, а вечный жених. Одно утешение — что и Господь наш Иисус Христос ни жены, ни детей не имел и тоже в женихах на Лобное место всходил. А ты чего это, братушка мой! Никак плачешь?
Он и впрямь, родимец, носом захлюпал и заскулил, как собачонка. Вот ведь — душа ранимая.
— Эй, парень! Не мужеско сие дело соленую водицу из глаз источать!
— Усладу жалко, — пояснил Ратмир причину своих слез.
— И мне жалко, — вздохнул я. — Да ведь, иначе рассудить, она теперь в лучшем из миров пребывает, с ангелами резвится, Богородицу хотя бы издалека да видит, а то и самого Господа Спасителя. А уж с апостолами, без сомнения, за одним столом сиживает и песни им поет.
— Дядя Володя сказывает, мои тятя с мамкой и братики тоже в добром ирии живут нынце, — перестал он хлюпать носом.
— А как же! Правильно тебе твой дядя Володя сказывает. Где же им быть, как не в добром раю, ежели они были православные христиане и такую мученическую смерть от проклятого немца приняли. О том и не сомневайся нисколько. Им теперь куда лучше живется, чем нам с тобою.
— Пусть бы и меня к себе жить взяли.
— Сие не твоего разумения дело. Стало быть, Господь Бог сохранил тебя не случайно, а чтобы ты мог род продолжить. Понял? Тебе к ним торопиться незачем. Ты теперь за них родословную должен восстанавливать. Великая цель! Так что радуйся, Ратмире Глебович, что тебе Бог такое избрание дал. Радуешься?
— Радуюсь, — отвечал мой собеседничек безрадостно.
— Запамятовал я… Тебя по-крестильному как? Алексием?
— Алексием. Не запамятовал ты, а правильно помнишь.
— Так-то, Алёша, будем мы с тобой и дальше жить. Жизнь — она нужна нам.
Потом его отозвали на ужин, а меня тоже стали потчевать пшеничной заварихой, в которую, несмотря на Великий пост, мне, как тяжело раненному, растопили кусок сливочного масла. И вкуснее той заварихи, братцы мои, я ничего в жизни своей не вкушал. Скольким пирам я был неутомимый помощник, сколько разнообразных яств любезно и приветливо провел я сквозь свою благоустроенную утробу, каких только необычайных кушаний я не сосватал своему обходительному желудку, а на всю жизнь мне запомнится та простая горячая затируха из пшеничной муки со сливочным маслом. Добрая Малуша, жена Владимира Гущи, подавала мне ее на деревянной ложке ко рту, и я ел, обжигая рот, но ничуть не обращая внимания на сии малозначительные ожоги, настолько это было сладостно и вкусно. Я съел целую миску, а до того дня несколько раз меня пробовали накормить то гречишной, то овсяной кашей, но я не мог впустить в себя ни одной ложки. И насытившись той затирухой, даже хотел еще попросить, но вдруг ослаб, обмяк и стал тихо растворяться.
А среди ночи я внезапно проснулся — меня насквозь пронзило жгучее воспоминание. Я вспомнил все, что происходило со мной после того, как подо мной пал Коринф и меня, уже изрядно израненного, могучий немецкий ритарь окончательно свалил сокрушительным ударом тяжелой палицы по голове. Я вспомнил, как после этого летел сквозь какой-то нескончаемо длинный колодец, на дне которого ярко отсвечивало небо, и я всё ждал, ну когда же я упаду в эту черную холодную воду, чтобы остудить нестерпимо горящее кровью и болью полено своей головы. И наконец я достиг дна колодца, ударился головой о поверхность воды и прорвал отражение неба, будто холстину. Меня понесло дальше, но теперь уже не вниз, а вверх, в черное небо, горящее множеством звезд, и вновь я летел очень долго, горя желанием воткнуться набалдашником своего тела в этот непомерный купол, казавшийся непробиваемо твердым. Я мечтал расплющиться об него, чтобы вместе с моим существом расплющилась и погасла боль.
Но я не долетел до него, а вдруг стал медленно опускаться вниз, падая, как падает перо, сорвавшееся со спины голубя, летящего над городом. И внизу я уже видел море и остров, а на острове — несметные толпы людей, собравшихся пред какими-то воротами, величественными и велиозарными, подобными Златым вратам во Владимире, но только в десять, во сто крат более мощными и обширными, украшенными бесчисленными столпами и надвратьями, башенками и зубцами, а на башенках стояли люди и выкрикивали кого-то из огромной толпы, кишащей внизу.
И я очутился в той толпе среди многого множества людей разного возраста. Здесь было тесно, но никто не толкался. Волновались, дрожали от нетерпения, но не наступали друг другу на ноги, не отпихивали один другого, вежливо дожидаясь, покуда вызовут овех и иних с другой стороны ворот.
И вдруг я увидел на одной из башенок мою невесту Усладу — Ирину Андреевну Варлапову. Она была лучезарна ликом и вся светилась от радости видеть меня.
— Вон он, вон он, мой жених, мой Савва! — кричала она своим милым голосом, указывая на меня каким-то крылатым существам с пылающими лицами.
— Пропустите его, — услышал я где-то рядом трубный голос. — Пропустите этого нового Савву, павшего на поле брани во имя Христа Спаса!
И предо мной расступились, образуя дорожку, будто тонкую березовую просеку, сквозь которую пробивается белый солнечный свет. Далеко впереди я увидел родителей моих, отца и матушку, безвременно угасших более десяти лет тому назад и не успевших порадоваться моей ратной славе при жизни. Теперь я видел их радостные лица и понимал, что они всё обо мне знают, не стыдятся своего сына, хотя он и многогрешен по сластолюбию своему. Знать, ратное мое мужество перетянуло чашу весов в мою пользу…
И я уже почти у самых врат очутился, когда оттуда вдруг выскочил ни кто иной, как ижорянин, брат Пельгусия, муж Февронии, с которой я познавался в Торопце перед Александровой свадьбой. Лицо его было свирепо, и я понял, что он послан изобличить меня в грехах сладострастья и не пустить меня к отцу, матери и невесте. Всё мое существо сжалось от тоски и боли, предчувствуя роковое падение в бездну. Я остановился, ожидая удара. Ижорянин приблизился ко мне, пылая гневом и ненавистью — так мне казалось. Глаза его горели. Он воскликнул:
— Прочь! Прочь отсюда! Нельзя тебе сюда!
И он сильно толкнул меня в грудь. Я стал падать навзничь и успел еще услышать, как ижорянин вновь воскликнул:
— Уходи отсюда! Возвращайся! Александр отмолил тебя!