Заканчивалось лето, и после Спаса по деревням отмечали спожинки — конец жатвы. Останавливающееся на ночлег посольство угощали молодым пивом, горячим хлебом и пирогами.
— Люблю спожинки, — говорил Стодол, — в такую пору люду горе не горе.
И Олекса с ним согласен. В праздники человек забывается, он не хочет вспоминать огорчения. Но радости и страдания идут бок о бок, наступают будни, суетные, беспокойные, со своими заботами, печалями. Добытое в страду смерд делит на части: на семена, на прокорм скоту, себе на пропитание и отдельно ханскому баскаку и князю в полюдье. Добро, коль урожай радует, а ежели суховеи дуют да солнцепек или дожди хлеба зальют — тогда зимой голод и мор. А такое нередко. Бывало, забредут Олекса с гусляром в деревню, а в ней изб-то всего две-три и ни одного живого человека — кто умер, а иные лучшей доли искать подались…
Торопит Стодол, днем едут с короткими привалами, спешат доставить ученого доктора к князю Даниилу…
* * *
Нежданно нагрянул в Москву князь Федор, племянник смоленского князя Святослава Глебовича. Дядя посадил его в Можайске, и Федор княжил из-под дядиной руки.
Тихий, покорный Федор, прозванный блаженным, всегда поступал, как ему смоленский князь велел, о выделении Можайска в самостоятельный удел даже не помышлял.
День клонился к вечеру, можайцу истопили баню. Молодая дебелая холопка вдоволь похлестала его душистым веником, и он, разомлевший, счастливый, лежал на полке, постанывая от удовольствия. А молодка еще пару поддала, плеснув на раскаленные камни густого кваса.
Федору приятно, будто он дома, в Можайске. На время позабыл, что в гостях у московского князя. Тем часом холопка мыла ему спину, растирала травяным настоем. У девки руки крепкие, — кажется, будто мясо от костей отрывает, но без боли. Князя даже в сон потянуло: кабы не вспомнил, что в Москве, так бы и всхрапнул…
Трапезовали при свечах. Стол обильный, постарались стряпухи: видать, знали, можаец пироги любит.
После мяса и рыбы всякие выставили — кислые и сдобные, защипанные и открытые; тут и кулебяки, и пироги с грибами, с кашей и с капустой, с потрохами и ягодой.
Ел можайский князь, киселями запивал, и лик у него раскраснелся, а Даниил Александрович ему вина, меда хмельного подливал, речи сладкие вел. У дяди Святослава Глебовича Федору никогда такого приема не оказывали.
За столом и сыновья московского князя все отцу поддакивали. Вспомнил Федор, зачем во Владимир путь держал, поплакался: у его жены Аглаи все девки рождаются, а ему бы мальца. Вот и надумал он поклониться митрополиту, пусть владыка помолится, чтоб Бог послал ему, Федору, сына…
Речь как бы невзначай на князя смоленского перекинулась, и Даниил Александрович спросил:
— Тебя, Федор, Святослав все в черном теле держит? Отчего? Эвон, у меня даже отроки в дружине за такой срок в бояре выбиваются, а ты у смоленского князя все на побегушках.
Обидно сказывает Даниил, но истину. Федору себя жаль, даже слезу выдавил. Нет ему воли, подмял дядя, а ежели что-то поперек вымолвишь, прогнать с княжества грозится, сапогами топает.
Даниил молвил участливо:
— Кабы ты, Федор, от Москвы княжил, разве услышал бы слово дерзкое? А случись смерть твоя, Аглае и дочерям Москва обиду не причинит, кормление сытое даст. Коли же сына заимеешь, то и княжить ему в Можайске.
— Так Можайск — вотчина князей смоленских, разве Святослав Глебович позволит к Москве повернуть? — поднял брови Федор.
— А тебе к чему совет с ним держать, ты к Москве льни, она твоя защита. Святославу от Литвы бы увернуться, вон как она оружием бряцает.
— Правда в словах твоих, князь Даниил Александрович.
— С Москвой тебе быть, князь Федор, с Москвой дорога прямая. Ежели я жив буду, за сына держать тебя стану, умру — вот тебе братья.
И Даниил Александрович повел рукой, указав на Юрия и Ивана. Те заулыбались, а князь Федор расчувствовался, глаза отер:
— Ты, князь Даниил Александрович, верно сказал: литовцы к князю Святославу в душу залезают, намедни с подарками приезжали, манили под власть князя Литовского.
— Ну?
— Склоняется князь Святослав. Слышал, говорил он: «Чем перед татарином спину ломить, лучше литвину поклониться».
— А что ты, князь?
Федор вздохнул:
— Я под дядей Святославом Глебовичем хожу, в себе не волен, — как он хочет, так тому и быть.
— Нет, князь Федор, ежели примет он покровительство литовского князя, тебя с княжества Можайского сгонит. В самый раз тебе руку Москвы принять, навеки сидеть князем Можайским. Не решится Святослав по миру пустить тебя.
— Опасаюсь, ну-ка он с дружиной придет.
— Думай, Федор, коль не желаешь, чтоб Аглая с девками твоими на паперти стояли. А буде сын у тебя, то и его на нищету обречешь.
Федор моргал растерянно, носом шмыгал.
— Не обманешь, князь Даниил Александрович, вступишься ли, когда я под рукой Москвы буду?
Даниил Александрович перекрестился широко:
— Видит Бог и братья твои названые Юрий и Иван, крест на том поцелую.
Повеселел Федор:
— За ласку твою, князь Даниил Александрович, благодарствую. Коли так, то готов и ряду с вами заключить: не от Смоленска, от Москвы княжить.
Наутро разъехались довольные. Князь Федор заверил: он-де московского князя за отца чтит, а Даниил Александрович обещал быть ему защитой, когда Можайск от Смоленского княжества к Москве отойдет.
* * *
Болезнь давала о себе знать все чаще. Даниил считал ее Божьей карой и спрашивал, в чем его вина, за что Господь наказывает?
Ответа не находил…
В последнее время князь задумывался над словами «грех», «зло». В Ветхом Завете читал: «Горе тем, которые зло называют добром и добро злом, тьму почитают светом и свет тьмою, горькое почитают сладким и сладкое горьким!»
Будто такое за ним не водилось. В деяниях? В деяниях — да. Но и тогда Даниил находил им оправдание: не для себя творил, о княжестве радел, мечтал Москву над всеми городами видеть. Настанет время, случится такое, и тогда кто его, Даниила, осудит, бросит в него камень?
И оправдание, легко найденное им, успокаивало душу. Нередко свои действия он соразмерял с поведением брата. Нет, он, Даниил, в усобице не водил ордынцев на Русь и не повинен в кровопролитии, как Андрей, его не упрекнут в том, что учинили татары над соотечественниками. А внутренний голос шептал: «Всяк за свои вины ответ понесет».
После приступа болезни, когда удушье одолевало и кидало в беспамятство, Даниил приходил в себя медленно, долго чувствовал усталость, и тогда являлась к нему мысль отрешиться от мирской жизни, принять схиму. Ждал Стодола с лекарем. Коли Господу угодно, вернет лекарь Даниилу прежнее здоровье, и он повременит с пострижением. Говорят, отец, Александр Ярославич, схиму принял при последнем дыхании.
Отец! При мысли о нем наваливалась на Даниила тихая грусть. Ведь он мало знал отца, больше понаслышке. Невскому было не до детей, жизнь прожил в делах государственных, заботами одолеваемый. Враги отовсюду к Новгороду подбирались: свей, немцы, татары грозились… Да и в самом Новгороде недруги не переводились. Господин Великий Новгород бил наотмашь, подчас и сам не мог ответить: за что? А потом одумается либо опасность почует, прощения просит. И Невского эта чаша не миновала. Даниил того не помнит, его в ту пору на свете не было, но Стодол хоть и мальцом на вече шнырял, а запомнил, как люд обиды свои Александру Ярославичу выкрикивал, с княжения сгонял. Когда же враги снова начали угрожать городу, вспомнили о Невском, явились послы новгородские на поклон к Александру Ярославичу…
Думая об отце, князь Даниил вспомнил братьев. Выделяя им уделы, Невский, поди, и не мыслил, какие распри меж ними вспыхнут и станут они не защитниками, а разорителями русской земли.
Об отце помыслил и в какой раз во сне его увидел, молодого, красивого, в броне, на коне. Въезжает он в город, а новгородцы толпятся, приветствуют. Но взгляд Невского не на народ, его, Даниила, высматривает. Увидел, с седла склонился, подхватил. Даниилка маленький, дитя еще, радуется. Отец сажает его впереди себя, прижимает и говорит: «Я, Даниилушка, тебя рано от себя отринул, но настала пора нам вместе быть».
Пробудился Даниил Александрович с мыслью: видно, призывает его отец с отчетом, как жизнь прожил. И страшно Даниилу: отцовского суда он опасается больше, чем Божьего. Господь милостив, а отец будет судить той мерой, какой сам жил…
* * *
Время неумолимо, и ничто над ним не властно. Господь сотворил мир и вдохнул жизнь во все сущее, он волен в ней и каждому отвел свое время.
Человек не ведает, где и когда остановится колесница его жизни, то известно одному Богу. Но Господь безмолвствует, предоставив человеку время спасать свою душу добрыми делами. Однако человеку присуще забывать о том. Нередко суета жизни, сиюминутная благодать затмевает разум, а роскошь порождает пороки, зло торжествует, и гибнет человеческая душа.