Ждали войско, все еще грохотавшее барабанами в недрах города. Бил неумолчно всполошный колокол, но ничего больше не происходило, разве что разбредался в полях скот. Подобравши горшок с грамотой, ждала и Федька, понимая, что не время соваться куда с вопросами. Наконец повалила конница, рассекая очумелых коров и овец надвое, стрельцы погнали к опушке ольшаника, где белел на траве затоптанный татарами пастушок.
Замыкали отряд знаменосец и барабанщик, они выехали на опустевший мост и остановились. Барабанщик, сразу утратив задорный вид, опустил палочки. Знаменосец, который удерживал на ветру огромное, валившее его с ног полотнище – лавровый венок по красной земле и аршинных размеров девиз: «Virtute supero» – уставил древко на мостовой настил, и знамя заполоскало.
– На Каменный брод свернут, – буднично заметил он, всматриваясь вслед отряду.
– Догонишь! – усомнился барабанщик, толстый человек на сытой лошадке. Помолчав, он сунул за ворот сдвинутые вместе палочки и почесал спину.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ВОЕВОДА И СТОЛЬНИК КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ ОСИПОВИЧ ЩЕРБАТЫЙ, А ТАКЖЕ ДРУГИЕ ЛИЦА
За стеной острога послышалась властная брань, от которой смолкало все мелкое, незначащее, с последним раскатистым ударом затих вдруг и колокол.
– Кнута дожидаетесь? – вопрошал безгласных собеседников – страдников и сукиных детей – обладатель свирепого голоса. – Пищалей жалеете? Коней жалеете? Пороху жалеете? Разорвет, так не ваше! Государевы пищали – не ваши! Дождетесь у меня кнута!
Обещание кнута, надо думать, могло относиться к кому угодно. Во всяком случае, оба стрельца на мосту, знаменосец и барабанщик, заслышав «коней жалеете?», принялась лягать и нахлестывать лошадок, понуждая их к одобренной начальственным голосом игривости. Стрельцы торопились развернуться к городу. И, едва это удалось, неведомо как переменившийся в лучшую сторону барабанщик –обнаружилась в нем молодцеватая стать – с самыми решительными намерениями занес палочки… Но ударить, однако же, не посмел. Развернувший снова знамя стрелец двинулся было к городу, к начальству и тут же, переглянувшись с товарищем, потянул узду, понуждая коня пятиться.
– Не догонят, – гремело за раскрытым створом ворот, – ты у меня первый кнута узнаешь!
– На Вязовский перелаз повернут, – сказал кто-то.
– Сейчас бы, князь Василий Осипович, в Терновском лесу бы по старой сакме сотни бы три поставить бы сейчас, – в качестве острожного предположения добавил некто третий, с душевным трепетом гадавший вызовет ли такой чисто умозрительный замысел одобрение начальственного голоса или новую вспышку гнева.
Ответа не последовало. Из ворот, оторвавшись от сопровождающих, выехал на статной вороном жеребце богато одетый человек, заметно поседелый и грузный. Отмеченное крупным, хотя и несколько рыхлым, провисающим носом лицо его сложилось привычной гневной гримасой. Гримасы этой как будто хватало ему на все возможные жизненные обстоятельства: казалось, и дикие брови эти, что торчали нечесаными кустами, и суровые глаза, и плотно сложенный под усами рот умели выражать необходимое разнообразие человеческих чувств, не изменяя своему гневному существу.
Выходит, это и был ряжеский воевода стольник князь Василий Осипович Щербатый.
Расстегнутый кафтан, отороченный по краям узкой полосой меха, покрывал бока лошади. Раздвигавшие плечи, широкие рукава, туго собранные в складки и подвязанные в запястьях, высокий до затылка стоячий воротник – козырь, создавали впечатление размаха и основательности, а яркие цвета, блеск серебра и золота дополняли ощущение силы величием. Зеленый шелк с желтым ветвящимся рисунком, лазоревое и кармазинное сукно, соболя на шапке, серебряная упряжь, сабля с оправленной золотом рукоятью, золотые перстни на толстых пальцах – жиковины и напалки, – воевода нес на себе огромное состояние, подсчитать которое мог бы только опытный, знающий цену вещам человек.
За воеводой следовала городская верхушка – служилые люди по отечеству: городовые дворяне, дети боярские, стрелецкие и казацкие головы. Сукна яркие, меха добротные, крупные, как орехи, серебряные пуговицы и жемчужные ожерелья-воротники не редкость.
На середине моста князь Василий остановился и, подобрав в ладонь свисавшую на запястье плеть, показал на издыхающую во рву корову:
– Любуйтесь, сукины дети, страдники!
Городская верхушка: дворяне, дети боярские, стрелецкие и казацкие головы, принуждены были придержать коней, чтобы со значительным и сокрушенным видом уставиться в ров, куда указано. С другой стороны поспешно глянули вниз барабанщик со знаменосцем.
Буренка уже не мычала – судорожно вздымались бока, огромные темные глаза полнились слезами. Пробурчав нечто назидательное, воевода тронул коня.
Сейчас же, едва отъехали господа, скользнул по откосу, цепляясь за чернобыль, посадский в посконной однорядке и красном колпаке; торопливо скатившись к буренке, он вынул нож.
В одной руке пистолет, в другой горшок (не было ни времени, ни случая доставать да чистить измазанную дегтем столпницу) – Федька пристроилась в конец растянувшейся череды, что следовала за воеводой. Нарядно одетая, но растерзанная, простоволосая – шапка осталась подле подводы, Федька вызывала любопытство – на нее оглядывались. Она стала пробираться между лошадьми ближе к князю Василию. Сопровождавший это движение легкий ропот гнал ее дальше и дальше, пока она не вырвалась из окружения.
Князь Василий обернулся и увидел Федьку.
– Ямщика убили, – заторопилась она, тыкая пистолетом как пальцем. И поскольку воевода молчал, ожидая как будто бы продолжения, добавила: – Я вчера от обоза отстал. Подьячий Посольского приказа Федор Иванов сын Малыгин. По государеву указу направлен в Ряжеск.
Больше на первый случай вроде бы и сказать было нечего, но князь Василий озадаченной своей повадке не изменил и тут. Остальные напряженно и как-то нехорошо молчали.
Тогда Федька сообразила, что горшок. Дурацкий горшок в руках. Шапка потеряна. И лицо, наверное, страшно глянуть – в разводах потной пыли и грязи.
– Государь мой милостивый князь Василий Осипович, – легко краснея, начала выговаривать Федька те вежливые слова, с которых и следовало на спокойную голову начинать. – Искатель твоего жалования и работник твой вечный, приказный подьячишко Федька Малыгин челом бью: смилуйся, пожалуй!
Она вознамерилась уж кланяться, когда только и опомнилась: тяжелая железная машина со всеми ее смертоносными приспособлениями: колесиками, пружинами, курками – пистолет по-прежнему упирался воеводе в живот! Отчего и тишина стояла… выжидательная. Федька торопливо сунула оружие стволом под мышку – и воевода ожил.
– Хрен ты собачий, а не подьячий! – объявил он с радостной злобой.
И потом добавил еще несколько слов, от которых Федька застыла, краснея уже не только щеками, шеей, ушами, но и самым нутром, кажется, – что-то внутри горело.
Вокруг расслабленно смеялись и громко, с удовольствием говорили. Нельзя же, в конце концов, раздавать направо и налево сукиных детей, страдников и не получить когда-нибудь сдачи! Мало кому могло придти в голову, что шельма подьячий оскорблен матерной бранью – простым сотрясением воздуха, тогда как замешательство воеводы ни от кого не укрылось – пистолет штука увесистая и вполне осязаемая.
Наверное, Федька собралась бы наконец с духом, что-нибудь и от себя пояснить, но в разговор вступил еще один человек, среди общего веселья сохранявший строгое выражение лица. По важной осанке, богатому платью, по тому как держался он с князем Василием – без подобострастия, можно было предположить, что это второй воевода или, по крайней мере, дьяк. Он подъехал к князю поближе и, доверительно наклонившись, зашептал. Так тихо, что и товарищи его перестали один за другим галдеть.
– Печатник? – громко и оттого вроде бы недовольно переспросил князь Василий.
– Федор Федорович, – настаивал собеседник, и Федька, хоть и не могла ничего более разобрать, поняла, о чем речь.
Время от времени оба на нее посматривали. Потом князь Василий шумно втянул воздух, двинув ноздрями, провел задумчиво по губам и хлестнул лошадь, не занимаясь больше подьячим.
– Ступай к съезжей и жди, – сказал Федьке заступник.
Впалые щеки, покрытые разреженной, как осенний лес, бородой, устало опущенные веки и заострившийся нос, казавшийся на исхудалом лице крупнее, чем был, – в облике чиновного человека проступало что-то болезненное. Ощущение это усиливалось еще лишенной всякого молодечества посадкой – на лошади, как на лавке. Было в этом человеке сочетание равнодушия и достоинства, которое свойственно привыкшим к власти и потому спокойным людям. Несмотря на жаркий день, имел он поверх кафтана гвоздичный охабень – надетый в накидку просторный плащ с рукавами; на брови надвинута черная шапка.