Он встал, отворил. В комнату неслышно скользнула Настасья.
— Пусти к себе, барин, — прошептала, — отблагодарить тебя хочу.
Он молчал. Она прижалась к нему. Он почувствовал ее груди. Наклонилась и, вздрагивая, еле слышно прошелестела в самое ухо:
— За то, что убил его, утомлю тебя слаще всех. Узнаешь Настасью.
Подавленные слезы слышались в голосе ее, отчаяние, решимость и злая радость.
Он все молчал, но она уже обожгла его.
— Я видела, я одна видела, батюшка Петр Андреевич, — лепетала она, — как ты июду-кровопийцу смерти предал, куда и дорога ему…
Напоследок, уже теряя голову под нахлынувшей бешеной страстью, Петр Андреевич с трудом выдавил из себя:
— А не боишься, что видела?
— А не боюсь, батюшка, потому что мы, дворовые, знаешь, упорные, нас хоть режь, хоть на огне жги, молчать будем до смерти… Ну, иди же, — она скользнула на постель.
Лошади весело бежали по мягкой дороге. Петр Андреевич возлежал, откинувшись на подушки кареты, и покойно следил, как проходили мимо тронутые осенним золотом подмосковные леса.
Березы желтели, казалось, с какой-то радостью, и даже шелест их был теперь покоен. Зеленые, слегка только потемнев, высились дубы. Начинал рдеть подлесок. Соломенными ломкими стрелами, поблекшая, выгоревшая выбивалась из-под кустарника трава. Небо, глубокое и чистое, тоже дышало покоем.
Дорога пошла наизволок, взбежала на возвышенность. Оттуда открылась даль. Справа стальной синью мелькнуло озерцо. Косяк гусей, набирая высоту, летел навстречу. Чем выше уходили птицы в небо, тем, казалось, летели легче, будто сбрасывали с себя тяжесть земную.
Петр Алексеевич, конечно, царь, но и человек! И жесток бывал и неправеден. Но самоотвержения, и силы, и всежизненного служения России единой, как им понята сия Россия была, изъять не сможет у него никогда и никто. И за то одно с десяток князей Романов в пасть звериную кинуть можно.
Вниз карета пошла быстрее. Солнце светило ярко, вовсю, но жары не было, и от всего вокруг веяло миром. И летели нити паутины. А редкие вскрики птичьи, доносившиеся иногда то из одного, то из другого перелеска, были глуше и прощальнее.
И ехал так Петр Андреевич Толстой посреди ясного осеннего дня, и выросла вскоре перед ним Москва, и оттого перешел он наконец от успокоения к некоторому оживлению. Малый роздых в подмосковной княжеской вотчине остался позади, и привычные дела и заботы государственные готовы были обступить его снова. И был он, кажется, этому рад.
А медведя, порешившего безвременно князя Романа, пристрелил из пистолета молодой кавалер, сына княжеского приятель.
В самый сочельник, накануне святого праздника рождества Христова, разыгралась сильная метель. Снег валил густо. День переходил в сумерки. Ветер дул с севера, затрудняя водам могучего Везера выход в море. Волны реки, будто скопления бунтующей черни, вырастали вдали и теснились шумными толпами, разбиваясь о крепкие набережные славного города Бремена.
Почтенные горожане — именитые купцы, трудолюбивые и знающие толк в своем деле ремесленники, даже и бедняки в скромных хижинах, равно как и благородные рыцари и почтенные и богобоязненные аббаты и епископы — все на этот раз с особенным умилительным чувством приготовлялись встретить светлое рождество. Происходило это не только оттого, что упомянутый праздник исстари пробуждал в сердцах и простолюдина и знатного горожанина благочестивые мысли, но также и оттого, что предшествовал он сейчас не только концу года, как обычно, но и концу века. А именно: вместе со снежным сим декабрем долженствовали отойти в вечность и последние дни двенадцатого столетия Anno Domini, или нашей эры, как теперь стали называть иные летописцы в монастырях течение времени после явления миру господа нашего.
Как сказано, особенным чувством наполнены были сердца людские в зимние дни эти, ибо явственнее становился для них таинственный ход всемогущего и неотвратимого времени, и словно причащались они смене и движению его.
Вот отчего, да будет понятно, улицы и площади знаменитого города Бремена необычно оживлены были в послеобеденный час этого ненастного декабрьского дня. Поспешно проходили пешие, проезжали конные, торопясь, следовали повозки. Всякому не терпелось укрыться от непогоды в уютном тепле, в родственном или дружеском кругу, перед лицом приветливого огня, имея на столах все то, что служит к услаждению бренной нашей плоти.
Признаюсь, и я тоже, смиренный служитель господа, пробираясь в людской толчее под хлопьями снега и пронизывающим ветром, полон был тех же весьма приятных мыслей об ожидающем меня тепле и обильном угощении в доме достопочтенной Анны Пфайль, куда я был приглашен в этот день.
Анна Пфайль славилась как ревностная прихожанка церкви святого сердца Иисусова, в которой я долгое время служил причетником. Благочестие ее было всем известно. Мало того. Эта разумная женщина обладала живым соображением, а в нужное время — и крепкой рукой. Она была достойной супругой мужа своего, Мартина Пфайля, купца, внесенного в гильдейские списки города Бремена. Мартин же Пфайль принадлежал к сословию торговцев в третьем поколении, подобно отцу своему, Людвигу Пфайлю, и деду своему, хромоногому Филиппу Пфайлю; и ни разу не осрамил почтенного занятия купца, всегда вел свои дела по чести, хотя с приличным барышом.
В настоящее же время муж Анны, этот Мартин Пфайль, отсутствовал вот уже пятый год, отправившись в свое время, в сообществе с другими купцами, далеко на восток. Они везли с собой много товаров, которые надеялись продать с выгодой и на вырученное купить в других землях изделия редкие и дорогие. С тех пор ничего не знали о нем. Один раз только, года два тому назад, стало известно, что проезжал летом, на праздник святой троицы, через Гослар монах, который говорил, что видел Мартина Пфайля, живого и здорового, в степях за Дунаем, который, как он сказал, называется также у тамошних жителей река Истр.
Говорю об этом подробно к тому, чтобы читающий вместе со мной, недостойным служителем господа, смог бы вновь пережить изумление, которое, знайте, охватило меня, когда в упомянутый снежный и метельный день декабря приближался я к дому Анны.
Я увидел повозки с кладью и суетившихся возле них людей. Я ускорил шаги, ибо сердце мое забилось сильнее. Я понял, что нахожусь в преддверии события знаменательного, и не ошибся.
Да, Мартин Пфайль вернулся к очагу своему, и к жене, и к детям своим в канун светлого праздника Христова. Возблагодарим же господа за дела его.
Много умилительного было в сей вечер в доме Мартина и Анны, и всякий из гостей, имевший счастье быть там, веселился сердцем, глядя на глубокую радость их.
И чудная тишина наступила в первые мгновения, когда оказались все мы наконец вместе за большим дубовым столом, уставленным кубками с вином, блюдами с жареной дичью, лотками с длинными румяными хлебами и прочей снедью. Горели масляные светильники и ярко озаряли стол, собравшихся и комнату, в то время как за стенами ее бушевала вьюга.
Мартин Пфайль был бодр и весел, хотя утомление наложило отпечаток на его лицо.
Он обводил взором присутствующих и ласково улыбался всем, припоминая, кто есть каждый из сидящих с ним, и, видно радуясь, что припоминает верно.
Помню также хорошо, что разговор вначале у нас шел беспорядочно и плавному его течению положил начало лишь вопрос почтенного Генриха Циммермана, который поинтересовался, каких крайних пределов на востоке удалось достигнуть Мартину и другим купцам в их путешествии.
Мартин сказал, что крайним пределом была река Окс, мутная и широкая, дающая влагу обширной стране.
— А что за народы встречали вы на своем долгом пути, любезный Мартин? — спросил еще Генрих.
— Народы встречались нам разные. Среди них были и оседлые, и кочевые, но последних было, кажется, больше. Весьма интересно также, что все кочевники там одного корня, а именно куманы. Такое название дано им греками из Византии. Тех же куманов западные соседи их, киевские, черниговские, рязанские русы, называют половцами. А сами себя куманы именуют кипчаками, благодаря чему и места их обитания известны повсюду как степи кипчакские. Есть у куманов рабы, есть простой народ, а также два верхних сословия. Одно состоит из старейшин, другое — из князей. Старейшины владеют многочисленными стадами скота и рабами и господствуют над отдельными родами куманов.
— А что же князья? — полюбопытствовал вновь Генрих Циммерман.
— Вне рода и князя нет, — отвечал задумчиво Мартин. — Но князья выше простых старейшин. Князь наделяется властью не по избранию, но рождением. И старшие сыновья его наследуют достоинство и власть отца.
Сказав про это, Мартин Пфайль взял с вином кубок серебряный на тонкой ножке и сделал большой глоток.