Он выволок узел из ворот и исчез в погромной суете улицы. Клаус глубоко вздохнул. Он и сам не знал, зачем он продолжает стоять в этом мертвом молчащем доме. Возможно, потому, что снаружи было еще страшнее? Клаус сделал несколько осторожных шагов и оказался в большой гостиной, вернее, в бывшей гостиной, напоминающей теперь короб со сваленным туда строительным мусором. В колеблющемся свете факела, грубо воткнутого в спинку кресла, виднелся разгромленный буфет с вывороченными внутренностями, разрубленные комоды, опрокинутые навзничь стулья, глиняные черепки, осколки стекла и жизни. Крутая лестница вела вверх. Клаус выдернул факел и стал подниматься.
Тела обитателей дома оказались наверху, грудой сваленные в одной спальне. Насколько Клаус смог рассмотреть, прежде чем отвести взгляд, все они были детьми. Видимо, взрослые нашли свою смерть в синагоге, а дети набились кучей сюда, в самый дальний угол родного дома. Еще одно истерзанное тело белело обнаженными ягодицами в смежной комнате. Клаус инстинктивно протянул руку, чтобы одернуть закинутый на голову подол платья, как будто мертвая девочка еще могла чего-то или кого-то стесняться. Но подол не поддавался, приколотый к телу кухонным ножом, всаженным в спину жертвы по самую рукоятку.
Клаус огляделся в поисках чего-либо, чем можно было бы укрыть мертвую. Отчего-то ему казалось совершенно непозволительным оставить ее так, в этом непотребном виде. А, вот, занавеска… он содрал с окна короткую драпировку и остолбенел. Прямо на него остановившимися, но несомненно живыми глазами смотрел мальчик лет четырех в длинной полотняной рубашке. Он не пошевелился, не издал ни звука, просто смотрел огромными, в пол-лица, остановившимися глазами. Обеими руками он прижимал к груди странный еврейский подсвечник с девятью рогами, похожий на голову королевского оленя.
— Ты кто? — спросил Клаус, поражаясь глупости своего вопроса. Все-таки он обладал очень медленной реакцией.
— Я Цви, — ответил мальчик неожиданно чистым и ясным голосом. — Цви Нер. Ривка сказала мне стоять здесь очень-очень тихо и не выходить, пока она не придет.
Клаус всхлипнул. Напряжение всего этого вечера вдруг хлынуло у него через глаза неудержимым потоком.
— Что с тобой? — удивленно спросил мальчик. — Где Ривка? Я хочу к Ривке. И к маме.
— Сейчас, сейчас, — пробормотал Клаус, смаргивая слезы и прикидывая, как бы лучше взять мальца, чтобы он поменьше увидел. — Сейчас…
Он осторожно обернул мальчика занавеской и взял на руки, крепко прижимая к груди его голову.
— Пусти… — сказал тот без особой надежды. — Я хочу к маме.
— Сейчас… сейчас… — повторял Клаус, осторожно спускаясь по лестнице, выходя во двор и оттуда на улицу. — Сейчас…
По улице все так же бежали люди, размахивая оружием или таща награбленное. Рядом с ратушей, у синагоги все так же топталась в красноватой грязи жадная до крови толпа. Навстречу Клаусу вывернулся давешний толстяк. Глаза его светились воодушевлением.
— А, Фома, и ты здесь! — закричал он. — С праздничком избавления тебя! Погодь-погодь… что это ты тащишь? Уж не жиденка ли? Да ты что, сбрендил?
Клаус, не задумываясь, наклонился к сапогу. Некоторые решения он принимал на удивление быстро. Трактирщик даже не пикнул. Нож вошел ему прямо в сердце, в клюв нашитой на балахон голубки с оливковой ветвью. Не желая зря пугать пацана, Клаус попридержал тело — так, чтобы оно не рухнуло, а тихонько сползло по забору. Теперь паломник сидел на земле, словно отдыхая от трудов праведных. Балахон под колотой раной постепенно пропитывался кровью, и оттого топорно изготовленный голубь мира и его оливковая ветвь более походили на бешеную собаку, зажавшую в пасти окровавленную кость.
В каморке под южной башней Клаус посадил мальца на топчан и зажег лампу.
— Сегодня нельзя зажигать свет, — сказал мальчик. — Сегодня Йом-Кипур.
Клаус присел перед ним на корточки.
— Слушай внимательно, сынок. Теперь тебя зовут Клаус, как меня. Я буду Клаус Большой, а ты будешь Клаус Маленький. Понял?
Он снял с себя крестик и повесил его на детскую шею. Пацан покосился на новое украшение. Игра была для него незнакомой и потому интересной.
— Маленький — это не фамилия, — заметил он нравоучительно.
— Гм… резонно… — согласился Клаус. — Придется придумать и фамилию. Будешь… ээ-э… будешь Цвинер. Чем не германская фамилия? Клаус Цвинер! Звучит! А?
Малец звонко расхохотался, и Клаус вдруг понял, что счастлив.
— А как продвигается ваше главное строительство, дорогой Эрни?
Прежде чем отвечать, Эрнст-Фридрих взглянул в выцветшие глаза своего собеседника, пытаясь угадать, спрашивает тот всерьез или шутит. В разговоре с графом это всегда представляло некоторую проблему.
— Я уже не знаю, какой из моих заказов главный, Ваше сиятельство. Не думаю, что Эрдрингенский замок или собор в Ремагене требуют меньших усилий, чем Дом.
Граф фон Вюрстенберг погрозил пальцем и расхохотался. «Значит, шутит», — с облегчением решил Эрнст и оказался прав.
— Нехорошо, друг мой, нехорошо… Королевский заказ всегда самый главный. Не так ли, Вернер?.. — заговорщицки подмигнув Эрнсту, старик затаил дыхание в ожидании ответа. Так замирает рыболов, уставившись на чуткий поплавок.
— Пфуй! — молодой человек в кресле у окна возмущенно пыхнул трубкой.
Клюнуло! Старый граф снова расхохотался. Жизненной энергии ему было не занимать.
— Хотите, я вам переведу это «пфуй», дорогой Эрни? — сказал он, отсмеявшись и вытирая слезы. — На первый взгляд обычное междометие, оно исполнено глубокого внутреннего смысла. На самом деле мой сын сказал следующее: «Какое значение имеют все эти короли, императоры и жалкая стая павлинов, именующих себя аристократией? Главное — это воля великой германской нации, ее будущее и свобода!» Не так ли, сынок?
— Так! Именно так! — раздраженно ответил Вернер с видом человека, который вынужден нарушить собственный неоднократный зарок не ввязываться в спор с закоренелым ретроградом. — И к несчастью, строительство Дома никак нельзя считать народным заказом. Это именно королевская прихоть, очередной берлинский каприз, призванный потешить прусскую манию величия!
В курительной кельнского дома фон Вюрстенбергов повисла неловкая тишина. При всем снисхождении к юношеской горячности молодого графа, Эрнст-Фридрих почувствовал себя не в своей тарелке. Чему их только учат там, в нынешних университетах? За обеденным столом еда и присутствие женщин еще несколько смягчали резкость высказываний, но теперь, когда мужчины перешли в библиотеку отдохнуть и выкурить по трубке, молодой Вюрстенберг не собирался стеснять себя в выражениях.
— Ну вот, видите? — старый хозяин с выражением комической беспомощности развел руками. — Этой молодежи только волю дай, и нигде камня на камне не останется.
Он повернулся к четвертому обитателю комнаты, молодому человеку в дешевом, но опрятном сюртуке. За все время обеда он не промолвил не слова, храня на лице неизменно скучающее выражение. Сейчас он со столь же отсутствующим видом стоял у окна, скрестив на груди руки и презрительно поглядывая на туповатый Рейн, который покорно тащил баржу за баржей мимо родового особняка Вюрстенбергов.
— Неужели и вы не поможете, господин ээ-э… — начал граф и замешкался, тщетно вызывая в памяти фамилию студенческого приятеля своего сына.
— Фриске! — вспыхнув, вставил Вернер. — Право, отец…
— Фриске! Фриске! Ради Бога, извините старика, — добродушно замахал руками хозяин. — Конечно, господин Фриске… как же это я забыл! Но вы ведь у нас впервые, что немного извиняет мою забывчивость, усугубленную к тому же старческим слабоумием.
Эрнст-Фридрих усмехнулся, уже чувствуя себя частично отмщенным. Остроте ума и памяти старого графа могли бы позавидовать даже молодые университетские профессора. Так что его забывчивость совершенно определенно была мнимой.
— Так вот, господин… ээ-э… Фриске, — продолжил старик, снова безжалостно затянув паузу перед именем сыновнего гостя. — Неужели и вы полагаете так же, как и этот якобинец? Взываю к вашей милосердной помощи, ибо, сдается мне, что ваше влияние на Вернера несоизмеримо с моим, ничтожным.
Молодой человек слегка дернул лбом, что, вероятно, означало поклон.
— В определенном смысле вы правы, Ваше сиятельство, — произнес он чистым и звучным голосом. — Я, как и вы, не могу полностью согласиться с Вернером.
— Скажите пожалуйста… — изумился фон Вюрстенберг, оглядываясь на Эрнста. — Вы слышали, Эрни? В определенном смысле… И как же можно определить этот смысл, господин… ээ-э…
— Очень просто, Ваше сиятельство, — бесцеремонно перебил Фриске. — С одной стороны, Вернер абсолютно прав, утверждая приоритет народа, в данном случае — германской нации, перед любой другой институцией, включая даже и короля. Но с другой стороны, национальная особенность немцев заключается в непререкаемом уважении к власти, даже когда она поступает неправильно или несправедливо. Мадам де Сталь как-то выразилась на эту тему с присущими ей остротой и точностью: «Немцы энергично льстят и смело подчиняются».