Дорогой Маний, которому я стольким обязан, – признается Катулл далее, – хочу тебе еще сказать, что я готов на жертвы. Если бы Лесбии было недостаточно одного меня, я даже согласен время от времени терпеть ее измены. Я ее уважаю. Я не буду на нее брюзжать и не стану по-глупому требовать слишком многого. Эти ночи чудесны, изумительны. Это краденая любовь. Знаю, я получаю нечто, сейчас только отнятое у мужа, только что отделившееся от его тела. Но мне должно быть довольно и этого. Пусть Лесбия хоть ту минутку, что провела со мной, отметит в календаре, как счастливую. Поистине я хочу избежать глупой жадности и назойливости.
В элегии к Манию настроение светлое. В конце концов Юнона тоже изменяет Юпитеру, а все же его любит. Заканчивается послание оптимистически. Ведь Катулл прекрасно понимает, что брак Клодии не из числа счастливых. Поэт с легким сердцем соглашается на жертвы, которых в действительности ему не придется приносить. Кроме того, он наивен. Кажется, Лесбия дурно говорила о Катулле в присутствии мужа, а тот радовался – вот глупец. Он ничего не понял! Ведь это лишь доказательство ее любви к Катуллу. Была бы она здорова, она бы молчала. Она нездорова. Она говорит. Значит, помнит. И не только говорит. Она говорит дурное, горячится, сердится. Стало быть, любит.
Действительно ли Катулл наивен? А эта эпиграмма, в которой он старается отнестись к словам Лесбии скептически, словам, сказанным в порыве страсти? Лесбия уверяет, что не хочет быть ничьей женой, только женой Катулла, хотя бы ее добивался сам Юпитер. Но то, в чем женщины уверяют любовников, надо записывать в воздухе и быстротекущей воде. Значит, он не наивен? Он сомневается? Увы, нет. Он скорее делает вид, что сомневается. Он говорит обо всем этом с напускным юмором и невозмутимостью. Он хочет себя застраховать: вот, извольте, я обдумал все возможности, я знаю, как это бывает в жизни, я все понимаю и сумею владеть собой. Ей, наверно, только кажется, что она желала бы стать моей женой, но это ни к чему. Я согласен терпеть ее мужа.
Впрочем, муж скоро умирает.
Тут-то и начинается настоящая драма. О новом замужестве Лесбии и речи нет. А появляется на арене некий Целий Руф, которого Катулл сперва считает своим другом. Этот человек на долгое время становится любовником Лесбии.
(Как протекал их роман, от Катулла мы не узнаем. Из третьих лиц осведомлен был лучше всего Цицерон, политик, философ и адвокат, который в суде изложил много пикантных подробностей. К самым невинным относится утверждение, что Клодия и Целий Руф вместе находились в Байях, модном в те времена месте морских купаний. Цицерон был, как всегда, бесцеремонен и с присущим ему пафосом сказал: свободная любовь, легкие увлечения, распутство, Байи, увеселения на пляжах, пирушки, гулянья, пенье, музыка, поездки по морю… Она не искала уединения, не пряталась и вообще не желала скрывать своего порочного поведения… В наименее пристойных обстоятельствах она испытывала радость, что это происходит на глазах у многих свидетелей и при полном свете дня… Не только своей походкой, но и одеждой и выбором друзей, не только зазывными взглядами и вольностью речей, но и объятьями, поцелуями, купаньями, водными прогулками, ужинами в мужском обществе – всем этим она производила впечатление куртизанки, причем куртизанки, продающейся за деньги, разнузданной и бессовестной.)
Был период, когда Катулл предпочитал не подавать вида, что замечает эту достаточно явную и как бы «официальную» измену Лесбии. Он выжидал долго. За это время Лесбия несколько раз к нему возвращалась, и ее возвращеньям сопутствовали вспышки любовного восторга. Катулл, однако, быстро набирался степенности. Он написал стихотворение, в котором просил об одном: пусть боги сделают так, чтобы Лесбия говорила правду и исполняла обещанья. Все чаще стали звучать в его поэзии раздумье и торжественный тон, а описания ласк сменила назидательность.
Вскоре поэт снова совершенно теряет голову. Возникают язвительные эпиграммы, позорящие Руфа. Неуклюже и нелепо великий поэт пытается скомпрометировать соперника в глазах Лесбии.
Он пишет эпиграмму на какую-то другую женщину, находящуюся в связи с Руфом, и силится представить ее в самом дурном свете. Он решается на нечто еще более постыдное. – Не удивляйся, Руф, – говорит он, – что ни одна женщина не хочет тебе отдаться. (И эти слова не застряли у него в глотке!) Ведь от твоих подмышек разит отвратительным козлиным потом. Поистине, красивые девушки не спят с существом, до такой степени напоминающим скотину. И наконец: Руф, я хотел видеть в тебе друга, увы, напрасно. Напрасно? Нет, я плачу ужасную цену. Ты выжег мое нутро, отнял единственное мое сокровище, оторвал ее от меня, ах, язва моей жизни, чума моей любви! Я страдаю, ибо уста, которые я целовал, ты осквернил своей мерзкой слюной. О, это не пройдет тебе безнаказанно, тебя будут знать в веках, я обеспечу тебе славу. Потомство узнает, каков ты был.
А тебя, Лесбия, не львица ли родила? Не из камня ли у тебя сердце? О нет, Лесбия непрестанно обо мне говорит и непрестанно меня ругает. Значит, любит! Я тоже вечно ее проклинаю. Потому что люблю. Постойте, постойте… Неправда, что я дурно говорю о Лесбии. Я не смог бы говорить о ней дурно. Не смог бы так гибельно любить. Это вы там опять выдумываете… Клянусь Юпитером! Лесбия возвращается, сама возвращается, по своей воле, а я уже не надеялся, но так желал. Разве бывает большее счастье?
Miser Catulle, desinas ineptire…
Несчастный Катулл, освободись от наважденья…
Настали самые черные дни. Лесбия часто меняла любовников, а порою имела их по нескольку зараз, по мнению Катулла, – триста (полюбилось ему это число). Вилла Лесбии на Палатине стала местом непрерывных увеселений и кутежей. – Вы устроили в ее доме кабак! – кричал Катулл гостям первой великосветской львицы того времени. – А ведь там живет женщина, которую так любят, как ни одну никогда не будут любить. Я испачкаю вход вашего кабака позорными надписями. Что вы думаете? Что только у вас есть?… Вы, презренная свора развратных волокит, особенно Эгнатий, этот испанский хам, который моет зубы мочой и смеется идиотским смехом.
Однако нельзя долго заниматься Эгнатием, вон другой соперник угрожает: Равид. Дурень! Куда ты лезешь? Под огонь моих ямбов? Милости прошу, можешь и ты прославиться, если хочешь. А это кто? Геллий? Этот негодяй когда-то соблазнил жену собственного дяди. Он блудил с матерью и сестрой. Он должен оставить Лесбию в покое, ведь она ему не родня.
О, Геллий, я, правда, хотел с тобой дружить и подарить тебе стихи Каллимаха, но этому уже не бывать.
Катулл метался, встревая в безнадежную борьбу и унижаясь неслыханным образом. Не было таких аргументов, которые он поколебался бы бросить в лицо «жалким развратникам». Поэт высоких чувств и певец сексуальной одержимости откровенно показывал свою слабость, но в то же время старался осуществить угрозы. Может, ему удастся увековечить Равида, Эгнатия и прочих? Пусть тысячелетиями терзают их, как фурии, ямбы Катулла, Эгнатиев много, но, может быть, кто-нибудь когда-нибудь захочет индентифицировать личность того, который мыл зубы мочой, – и месть Катулла свершится.
Маньяк Катулл неутомимо громил соперников, обвиняя их в ужаснейших извращениях, но суда поэта ждала сама Лесбия. Вопреки характеристике, данной Цицероном, это, видимо, была женщина незаурядная. Куртизанка, наделенная умом, размахом и воображением, она знала греческую культуру и имела наклонности к литературе. Катулл называл ее «преступницей», однако не клеветал на нее, что не составило бы большого труда, поскольку Цицерон в завуалированной форме обвинил Клодию в убийстве мужа и подозрительно близких отношениях с братом. Для Катулла существовало только одно преступление Лесбии: любовные (и нравственные) муки, ему причиненные. Он знал, что делала Лесбия, даже знал, что она делала это «в переулках и на перекрестках». (Смысл, конечно, был не буквальный, а символический, и слова эти заменяли некоторое ценностное определение.) Но не в этих поступках, как таковых, обвинял Катулл Лесбию, не в них видел суть преступления, а в отказе от любви чистой и святой, от той его любви, которую ни с чем нельзя сравнить, которая, увы, уже не может быть ни добротой, ни любовной дружбой, si opitima fias (хотя бы ты и стала совершенством), и которая никогда не кончится, omnia si facias (хотя бы ты совершила все). Преступление состояло в том, что наградой за любовь были терзания. Odi et amo. Ненавижу и люблю. Почему, не знаю. Но чувствую, что так оно есть. Я испытываю муки распятого на кресте.
Наконец пришла последняя мысль: но ведь я был добр! Может быть, у богов есть жалость? Если такая жалость есть, пусть они обратят взор на меня, беспорочно прошедшего через жизнь. Я уже не прошу, чтобы она меня любила. И не прошу невозможного: чтобы она стала чистой. Я хочу выздороветь сам, избавиться от этой злой хвори. Боги, верните мне здоровье за то, что я порядочный человек.