— Ведь я кто был? — прямо сказал Безбородко. — Золотарь… Ей-Богу, золотарь. Что князь Зубов гадил, то я убирал.
Поэтому прошедшему времени «был» и «гадил» Иванчук понял, что торжество Александра Андреевича гораздо больше даже, чем он дает понять. Совершенно успокоенный, Иванчук сам заговорил об Екатерине.
— Погасло солнце российское: Великая телом во гробе, душою в небесах, — прочувственно произнес он фразу, которую слышал от Шишкова.
— Кто минует непременность смерти? — уклончиво ответил Безбородко и тотчас сел писать какую-то промеморию.
В тот же день Иванчук услышал в трех местах, с разными вариантами, рассказы о растопленном камине и о пакете, перевязанном черной ленточкой, содержавшем завещание государыни, которое Павел Петрович будто бы сжег по совету Безбородко. Уважение Иванчука к уму Александра Андреевича (и без того очень большое) возросло чрезвычайно. Он побывал уже в десяти местах, рассказывая сенсационные новости. Но так как сенсационные новости в эти дни рассказывали все, то ему особенно приятно было зайти к больному, ничего не знавшему Штаалю.
Выйдя в переднюю, Штааль позвал денщика, вручил ему три пятирублевки и отдал распоряжения шепотом (смутно предполагая, что Иванчук в кабинете прислушивается). Два обеда у Демута (в семь часов еще должны были оставаться обеды) стоили недорого, главный расход составляло обещанное сгоряча море шампанского: меньше двух бутылок было, очевидно, никак нельзя поставить. Штааль тревожно соображал, что если у Демута бутылка шампанского стоит не дороже, чем в «Лондонской» (где он недавно кутил ), пятнадцать рублей хватит; если же нет, то выйдет очень неловко, — тогда надо будет все свалить на непонятливого денщика (Штааль чувствовал, однако, что кого другого, а Иванчука на непонятливости денщика не проведешь). Он подумал еще немного и — шепотом приказал денщику сбегать к Юге. Затем, вернувшись в кабинет, Штааль объявил, что к Демуту послано, сел в кресло, чихнул и только жестами выразил, что смешон, сам чувствует это, просит извинить и умоляет не томить.
Иванчук понес. Начал, разумеется, с завещания Екатерины, устранявшего Павла Петровича от престола. Со всеми подробностями сообщил вполголоса (чтоб было страшнее — услышать не мог никто) об участии графа Безбородко в уничтожении этого завещания — при этом дал понять, что сообщает далеко не все, а только то, что можно. Рассказал о безудержной нескрываемой радости нового императора. Государь, по его словам, собирался щедро наградить Мамонова, который семь лет тому назад, в бытность свою фаворитом Екатерины, с большим скандалом и к тяжкому ее горю, изменил ей и женился на княжне Щербатовой. (Мамонову и в самом деле вскоре был пожалован графский титул Российской империи.) С юмором говорил Иванчук об отчаянии князя Зубова, вдобавок ко всему оставшегося без квартиры; о Михаиле Илларионовиче Кутузове — он при жизни государыни собственными руками готовил, для Зубова кофей и сам относил его князю в постельку, а теперь мог быть в большом беспокойстве; о Нелидовой, долголетней любовнице Павла Петровича, как назло поссорившейся с ним незадолго до его восшествия на престол (все, впрочем, надеялись, что Катерина Петровна помирится с императором: Нелидову любили за ее незлобивость и бескорыстие); о Ростопчине, который после воцарения своего друга стал будто выше ростом, не сразу узнавал знакомых и, только пощурившись немного, любезно кивал им головою, впрочем, не всем и не всегда. То, что рассказывал Иванчук, было очень интересно Штаалю, как всем, ибо относилось ко двору и к первым сановникам империи.
Денщик принес обед: гласированную семгу, утку в обуви с солеными сливами, соус «поутру проснувшись», девичий крем и две бутылки шампанского. Иванчук удовлетворился тем, что все было от Демута, и не очень ругался, хоть соус «поутру проснувшись» был холодный, а шампанское — теплое. Он ел с большим аппетитом, не умолкая ни на одну минуту.
— А у вас теперь все пойдет по-новому, — воскликнул Иванчук уже на второй бутылке шампанского (военные новости его интересовали мало, и потому о них он вспомнил, последними — вообще к военным относился свысока). — Было время, а ныне иное. Знаешь, кто у вас теперь будет первое лицо? Аракчеев… Ну да, Алеша Аракчеев, тот самый, что солдату ухо откусил… Он завтра, кажется, получает генерал-майора… И будет жить во дворце, говорят, в квартире Платона… Видал? Да, уж послал вам Бог сахару! Алешка вас подтянет. Кадетский корпус, говорят, так подтянул, что лучше не надо… Теперь держись. Как поднесет, так один не выпьешь!
— Ну, это мы еще посмотрим, как он нас подтянет, — сказал Штааль задорно. — Гвардия, слава Богу, не кадетский корпус.
— Очень просто как. Павел Петрович, — Иванчук больше не говорил Павлик, — его во всем слушает. Шутить, брат, не будут.
— Ну и мы не будем! — воскликнул разгоряченный новостями и шампанским Штааль. — 1762 год помнишь?
Он сам немного испугался своих слов и попытался замять их легким смехом. Иванчук посмотрел на него.
— Кстати, — сказал он, — уж если ты вспоминаешь 1762 год… Можешь себе представить, Пассек, узнав о кончине государыни, скрылся неизвестно куда — пропал без вести, просто смех… А Федьку Барятинского, уж как он ни метался ужом и жабою, государь уволил вчистую — не убивай царей… Так этому грубияну и надо. На его место гофмаршалом назначен Шереметев. А Алексею Орлову ничего, сошло — и в ус себе не дует. Говорили, будто его повесят, да провралось, брат, совершенно.
— Вот тебе раз, — сказал озадаченно Штааль. — Ведь из всех убийц Петра главный — граф Алексей Григорьевич?..
— Ну да, кто ж этого не знает? Другие только помогали ему душить — я сам от Барятинского это слышал… Дело, видишь ли, в том, — Иванчук опять понизил голос, — Павел Петрович боится Орлова… У него большие связи в войсках и среди генералитета… Ах да, генерал-адъютантам запрещено носить тросточки на приемах… Голубчик, да ведь я забыл, ведь ты еще ничего не знаешь! У нас по части мундиров перемены страшные. Теперь всех вас нарядят на гатчинский лад… Помнишь старый прусский бироновский кафтан, ну, как в опере-буфф Ненчин носил? Так теперь все будете ходить…
— Не может быть! — воскликнул Штааль.
— Как же, как же… Приказ вышел, все ваши офицеры плачут. И то сказать: красоты никакой… Прощайся, брат, с синим мундиром, кафтан дадут тебе кирпичного цвета, и волосы велено зачесывать назад, в косичку или гарбейтелем. Салом будете мазать… И в экипажах ездить тоже строжайше вам запрещено: либо в дрожках, либо верхом… Хороша погодка, чтобы верхом кататься? — спросил насмешливо Иванчук, показывая рукой на окно (погода была действительно ужасная)… — Уж вам при матушке точно во всех отношениях жилось привольнее… Вообще прожектов и затеев великое множество. Да, — радостно вспомнил он еще. — Пехоты больше нет, велено называть инфантерией. И не взвод, а «плутонг»… И не отряд, а «деташемент». А вместо «ступай!» будете командовать «марш!»… Я уж сегодня слыхал на Царицыном лугу. Ничего, хорошо, только солдаты еще не понимают…
— Но как же, обмундировочные-то хоть дадут, ведь я только что сшил новый мундир, — растерянно спросил, чихая, Штааль, у которого от этих новостей голова пошла кругом.
— А уж этого, голубчик, я не знаю. Едва ли, впрочем, — ответил Иванчук, наливая последний бокал шампанского. — Хуже, братец мой, то, что и на нас, вольных людей, готовится напасть. Губернатором Петербурга, — добавил он, — назначается Архаров. Чай, слыхал? Зверь, братец мой, совершенный. Он, да Чередин, да Чичерин, хуже зверей свет не видал с тех пор, как Шешковский околел. Ты в Москву поезжай, там тебе о них расскажут. Знаешь ли ты, что такое значит «выведать подноготную»? Небось слышал? Это Архаров с Черединым в Москве на Лубянке на допросах гвозди под ногти вбивают — вот тебе и есть подноготная.
Штааль действительно слышал это выражение, но смысла его не знал. Он представил себе, как под ногти вбивают гвозди, и лицо его искривилось. Брезгливо он отставил на стол бокал с шампанским и задумался.
— Впрочем, мне жаловаться грех, — сказал Иванчук. — Наш Сашенька в большом фаворе, и я, сказать тебе правду, и для себя надеюсь хорошего успеха…
С улицы вдруг послышались отчаянные крики и звук какого-то странного инструмента — будто железом били по железу. Иванчук сильно побледнел. Штааль вздрогнул и поспешил к окну. По Хамовой улице со стороны Невского шли огромные люди в высоких меховых шапках с треугольным верхом. Они отчаянно били молотками о железо и орали нечеловеческими голосами:
— Гас-сите огни!.. Гас-сите свет!..
Из всех домов высовывались растерянные лица.
— Нахтвахтеры, — прошептал за спиной Штааля Иванчук. — Значит, это говорили правду: с нынешнего дня всем велено ложиться спать в девять часов…