— Ренцо, Ренцо! Бога ради, поберегитесь, что вы делаете? Подумайте о своей душе.
— Я вот и думаю о том, что хочу всё знать немедленно, сию же минуту! — И с этими словами он, может быть без всякого умысла, взялся за рукоятку ножа, торчавшего у него из кармана.
— Пощадите! — сдавленным голосом простонал дон Абондио.
— Я хочу знать!
— Кто сказал вам…
— Ни-ни! Довольно болтовни! Отвечайте, и без увёрток.
— Вы что — моей смерти хотите?
— Я хочу знать то, что имею право знать!
— Но если я проговорюсь — то мне конец. Неужели мне жизнь не дорога?
— Вот потому-то и извольте говорить!
Это «потому-то» произнесено было с такой настойчивостью и вид у Ренцо стал таким угрожающим, что дон Абондио даже и думать не смел о дальнейшем сопротивлении.
— Вы обещаете, вы клянётесь мне, — сказал он, — ни с кем об этом не говорить?..
— Я вам выкину такую штуку, если вы мне сию же минуту не назовёте его имени…
В ответ на это новое заклинание дон Абондио, с выражением лица и глаз человека, которому зубодёр засунул в рот щипцы, произнёс:
— Дон…
— Дон? — повторил Ренцо, словно желая помочь пациенту выплюнуть наружу остальное. Он стоял нагнувшись, наклонив ухо к губам дона Абондио и заложив за спину сжатые кулаки вытянутых рук.
— Дон Родриго! — скороговоркой произнёс пытаемый, стремительно вытолкнув из себя эти немногие слоги и проглатывая при этом согласные, отчасти от волнения, отчасти потому, что, применяя оставшуюся у него малую долю внимания на установление некоторого равновесия между двумя одолевавшими его страхами, он, казалось, хотел изъять из обращения и заставить исчезнуть эти слова в тот самый момент, когда его принудили произнести их.
— Ах он пёс! — завопил Ренцо. — А как же он сделал это? Что он сказал вам про…
— Как! Как! — почти негодующим голосом отвечал дон Абондио, который после столь тяжёлой жертвы, им принесённой, сознавал, что Ренцо теперь до известной степени его должник. — Хотел бы я, чтобы это вас задело так же, как это задело меня, который тут совсем ни при чём, тогда бы у вас всю дурь сразу вышибло из головы!
И он принялся самыми мрачными красками описывать ужасную встречу, и, рассказывая, он всё больше давал волю своему гневу, которому до этой минуты страх не давал излиться наружу. Вместе с тем, видя, что Ренцо, взбешённый и подавленный, стоит перед ним с опущенной головой, дон Абондио довольно весело продолжал:
— Нечего сказать! Хорошенькую же вы затеяли историю! И услужили же вы мне!.. Сыграть такую штуку с благородным человеком, с вашим духовником! В его же собственном доме! В святом месте! Какой, подумаешь, совершили подвиг! На погибель мне, на погибель и себе самому вынудили меня сказать то, что я скрывал из благоразумия, вам же на благо! Но вот теперь вы всё знаете! Хотел бы я посмотреть, что вы со мной сделаете… Ради самого неба! Тут не до шуток. Дело не в том, кто виноват, кто прав, — дело в том, кто сильнее. Давеча утром, когда я давал вам добрый совет… как вы сразу взбеленились! А ведь я думал и о себе и о вас… Ну, так что же? Отоприте хотя бы дверь, верните мне ключ.
— Я, может быть, и виноват, — обратился к дону Абондио Ренцо, и голос его зазвучал мягче, хотя в нём и кипела ещё ненависть к обнаруженному врагу, — может быть, я и виноват, но, положа руку на сердце, подумайте только, если бы на моём месте…
С этими словами он вынул из кармана ключ и пошёл отпирать дверь. Дон Абондио направился вслед за ним, и, пока Ренцо поворачивал ключ в замке, старик приблизился к нему и с лицом серьёзным и озабоченным, подняв к глазам Ренцо три пальца правой руки, словно желая в свою очередь помочь ему, произнёс:
— Поклянитесь, по крайней мере…
— Может быть, я и провинился, так простите меня, — отвечал Ренцо, отворяя дверь и собираясь уйти.
— Поклянитесь… — повторил дон Абондио, схватив его за плечо дрожащей рукой.
— Может быть, я и виноват, — повторил Ренцо, стараясь освободиться, и стремглав вылетел, взбешённый, прекращая таким способом спор, который, подобно любому литературному, философскому или иному спору, мог бы затянуться навеки, потому что каждая из сторон только и делала бы, что твердила свои доказательства.
— Перпетуя! Перпетуя! — закричал дон Абондио после тщётных попыток вернуть убежавшего. Перпетуя не откликалась, и дон Абондио перестал понимать, что происходит.
Людям и позначительнее дона Абондио не раз случалось переживать такие неприятные передряги, такую неопределённость положения, при которой лучшим выходом кажется сказаться больным и улечься в постель. Этого выхода ему не приходилось даже и искать, он последовал сам собой. Вчерашний испуг, тревожная бессонница минувшей ночи, новый, только что пережитый испуг, тревога за будущее — всё это возымело своё действие. Подавленный и отупевший, уселся он в кресло и, почувствовав какой-то озноб во всём теле, стал, вздыхая, разглядывать свои ногти, взывая время от времени дрожащим и сердитым голосом: «Перпетуя!» Та, наконец, явилась с огромным кочном капусты подмышкой. Лицо её выражало равнодушие, словно ничего не произошло. Я избавлю читателя от всех жалоб, соболезнований, обвинений, оправданий, от всяких «вы одни только и могли сказать», да «ничего я не говорила», — словом, ото всех обычных в таких случаях разговоров. Достаточно сказать, что дон Абондио приказал Перпетуе запереть дверь на засов, ни под каким видом никому не отпирать, а если кто постучится, говорить через окно, что синьор курато нездоров и лежит в приступе лихорадки. После этого он медленно стал взбираться по лестнице, повторяя через каждые три ступени: «Влип! влип!» Да и в самом деле улёгся в постель, где мы пока его и оставим.
Тем временем Ренцо в бешенстве зашагал по направлению к дому. Он ещё не решил, что ему делать, но им уже овладело неотступное желание совершить что-нибудь необычное и страшное. Тираны, бросающие вызов, все те, кто так или иначе обижает других, виновны не только в творимом ими зле, но и в том потрясении, в какое они повергают души обиженных ими. Ренцо был юноша смирный, далёкий от кровожадности, юноша прямой, чуждый коварных замыслов; но в данную минуту душа его жаждала крови, воображение было всецело поглощено измышлением какой-нибудь ловушки. Ему хотелось мчаться к дому дона Родриго, схватить его за горло и… Но тут он спохватывался, что жилище это было подобно крепости, охраняемой снаружи, а внутри кишевшей всякими брави; что только испытанные друзья и слуги имели в него свободный доступ, не подвергаясь осмотру с головы до ног; что незнакомого скромного ремесленника туда не пустили бы без проверки, а его, которого, вероятно, там очень хорошо знают, тем паче. Потом он подумал было взять ружьё, спрятаться где-нибудь за изгородью и подкарауливать, не появится ли дон Родриго как-нибудь в одиночку. Он с жестоким наслаждением тешился воображаемой картиной: вот он слышит походку, его походку; осторожно поднимает голову, узнаёт злодея, наводит ружьё, прицеливается, стреляет, видит, как тот падает и корчится; он бросает врагу проклятье и бежит по дороге к границе, чтобы оказаться в безопасности. А Лючия? Как только это имя прорезало зловещий мир его фантазии, тотчас же туда толпой ворвались и добрые мысли, привычные его душевному складу. Он вспомнил последний завет своих родителей, вспомнил бога, мадонну и святых, подумал об удовлетворении, не раз испытанном, от сознания, что за ним не водится никакого преступления, подумал об ужасе, какой не раз охватывал его при рассказе о каком-нибудь убийстве, — и со страхом и угрызениями совести, но вместе с тем с какой-то радостью опомнился от своих кровожадных замыслов, радуясь, что всё это только игра воображения. Но зато сколько размышлений повлекла за собой мысль о Лючии. Столько надежд, столько обещании, — будущее, о котором так мечталось, которое казалось уже почти в руках, наконец этот день, столь желанный. Как же теперь, какими словами сообщить ей эту новость? И далее, какое же принять решение? Как сделать её своею, назло этому всемогущему злодею. Заодно с этим в уме его промелькнуло не то чтобы определённое подозрение, но какая-то мучительная тень: наглость дона Родриго объясняется не чем иным, как его животной страстью к Лючии. Но Лючия? Неужели она подала к этому хотя бы малейший повод, малейшую надежду, — подобная мысль ни на мгновение не могла возникнуть в голове Ренцо. Но знала ли она хоть что-нибудь об этом? Мог ли он воспылать этой гнусной страстью и она не заметила этого? Посмел бы он прибегать к таким действиям, не испытав её как-нибудь иначе? А ведь Лючия никогда ни словом не обмолвилась об этом ему! Своему жениху!
Обуреваемый такими мыслями, он прошёл мимо своего дома, находившегося посредине деревни, пересёк её и направился к дому Лючии, стоявшему на краю деревни, почти совсем у околицы. Перед домиком этим был небольшой двор, отделявший его от улицы и огороженный невысокой стеной. Ренцо вошёл во дворик и услыхал несмолкаемый гул голосов, доносившийся из комнаты наверху. Он догадался, что это подружки и кумушки, собравшиеся сопровождать Лючию, и ему не захотелось показываться на глаза этому сборищу с лицом, расстроенным полученной новостью. Девчурка, находившаяся на дворе, кинулась ему навстречу с криком: «Жених! Жених!»