И понравилось! До сих пор приятно вспомнить, как лебезил Вольтер, даром что мировое светило, перед интуристом, предъявившим рекомендательное письмо императрицы; как поддакивал, улыбался и кивал.
С Фернеем распростясь, увидел ты Версаль.
Пророческих очей не простирая вдаль,
Там ликовало всё. Армида молодая,
К веселью, к роскоши знак первый подавая,
Не ведая, чему судьбой обречена,
Резвилась, ветреным двором окружена.
Ну да, ну да, все историки осуждают несчастную Марию-Антуанетту за расточительность и легкомыслие. Любила дурочка подать знак к роскоши. Но это всё, простирающее, не простирающее вдаль пророческие (с какой стати у всего они пророческие?) очи, — это же чистый Гоголь, выбранные места. Не завидую вам, г-н переводчик. Тем более что меня-то вознаградит следующая строка — а вас?
Ты помнишь Трианон и шумные забавы?
Всю жизнь задаю себе этот вопрос. Какой-то в этой строке ход — глубже человеческого голоса.
Но ты не изнемог от сладкой их отравы;
Ученье делалось на время твой кумир:
Уединялся ты. За твой суровый пир
То чтитель промысла, то скептик, то безбожник,
Садился Дидерот на шаткий свой треножник,
Бросал парик, глаза в восторге закрывал
И проповедовал.
Ничего не понимаю. Как это — садился за пир на треножник? Что вообще тут рассказано? Как Ю*** читал сочинения Дидро — или как слушал его лекции — или как, судя по следующей строке, — пьянствовал с ним и его друзьями?
И скромно ты внимал
За чашей медленной афею иль деисту,
Как любопытный скиф афинскому софисту.
Как хорошо. Как красиво. Как, в самом деле, — медленно. Как из-за этого ф гаснет звук, подобно свету. Говорю же: поэзия есть речь, похожая на свой предмет.
Но Лондон звал твоё внимание.
Лондон звал внимание. Как будто, не знаю, какой-нибудь князь Шаликов сочинял. Подавленный зевок. По плану-то дальше значился Амстердам — но попробуйте выдумать российскому петиметру приличное занятие в Амстердаме. Экскурсия на верфь? Морские ванны? Ужин на мельнице? В Лондоне можно хотя бы сводить его в парламент.
Твой взор
Прилежно разобрал сей двойственный собор:
Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый,
Пружины смелые гражданственности новой.
Вот-вот: система сдержек и противовесов.
Скучая, может быть, над Темзою скупой, —
— пустое «может быть» портит строку (и разрубает пополам следующую), зато вносит оттенок документальной достоверности: чужая душа — потёмки, мы просто пересказываем маршрут.
Ты думал дале плыть. Услужливый, живой,
Подобный своему чудесному герою,
Весёлый Бомарше блеснул перед тобою.
Он угадал тебя: в пленительных словах
Он стал рассказывать о ножках, о глазах,
О неге той страны, где небо вечно ясно,
Где жизнь ленивая проходит сладострастно,
Как пылкий отрока восторгов полный сон,
Где жёны вечером выходят на балкон,
Глядят и, не страшась ревнивого испанца,
С улыбкой слушают и манят иностранца.
Сам-то Бомарше остался в Англии, поскольку находился в командировке, в качестве спецагента — имея задание кого-то там отравить. Угадал тебя — нельзя, кажется, понять иначе, как: оценил масштаб личности. В терминах более зрелого социализма — прокнокал, что фраер не при делах, политика ему до лампочки, а не терпится попробовать заграничной клубнички. Ну и сплавил его в Испанию: типа там европеянки нежные доступней.
И ты, встревоженный, в Севиллу полетел.
Но тут Пушкину стало совсем скучно. И лень. И некогда.
Благословенный край, пленительный предел!
Там лавры зыблются, там апельсины зреют…
О, расскажи ж ты мне, как жёны там умеют
С любовью набожность умильно сочетать,
Из-под мантильи знак условный подавать;
Скажи, как падает письмо из-за решётки,
Как златом усыплён надзор угрюмой тётки;
Скажи, как в двадцать лет любовник под окном
Трепещет и кипит, окутанный плащом.
Семь строк беспримесной халтуры, две последние просто смешны; а до чего фальшив риторический ход — о, расскажи ж; но будем считать, что это проба пера для «Каменного гостя».
Вообще надоело. Пора обедать. Что там дальше случилось на Ю*** веку? Великая Французская революция? Пять строк.
Все изменилося. Ты видел вихорь бури,
Падение всего, союз ума и фурий,
Свободой грозною воздвигнутый закон,
Под гильотиною Версаль и Трианон
И мрачным ужасом сменённые забавы.
Наполеоновские войны? Одной строки хватит за глаза:
Преобразился мир при громах новой славы.
И пора подводить положительный итог. Типа: всё прошло, все умерли, а Ю*** как ни в чём не бывало. Как огурчик. И поэтому молодец.
Давно Ферней умолк. Приятель твой Вольтер,
Превратности судеб разительный пример,
Не успокоившись и в гробовом жилище,
Доныне странствует с кладбища на кладбище.
Барон д’Ольбах, Морле, Гальяни, Дидерот,
Энциклопедии скептический причет, —
— чудесная строчка — цикада и сверчок! — и чудесная шутка: вот только что показали издалека группу западных умников (цветные камзолы, яркие жилеты, кружевные жабо), — но не успели мы мигнуть — одним-единственным словцом Пушкин перенёс их на грязную деревенскую улицу в какой-нибудь Кистенёвке: бредут гуськом, подбирая подрясники, — должно быть, по вызову: старуху какую-нибудь отпеть; жаль, Даламбер не поместился в строку; а вот Морле, который практически тут ни при чём, пришелся в самый раз: ямбическая фамилия.
И колкий Бомарше, и твой безносый Касти,
— см. Википедию, хотя вообще-то незачем, смысл не переменится: тот сатирик-сифилитик, про которого ты мне рассказывал; а хотелось бы думать: итальянский Барков, и как он был бы кстати; кто же и Ю***, если не Лука Му. ищев на персональной пенсии? —
Все, все уже прошли. Их мненья, толки, страсти
Забыты для других. Смотри: вокруг тебя
Всё новое кипит, былое истребя.
Немножко заунывно, — ничего, сейчас же исправим; про нынешних: кто там кипит-то? Чёрствые новые взрослые. Скучные ребята. Bourgeoisie.
Свидетелями быв вчерашнего паденья,
Едва опомнились младые поколенья.
Жестоких опытов сбирая поздний плод,
Они торопятся с расходом свесть приход.
Им некогда шутить, обедать у Темиры,
Иль спорить о стихах. Звук новой, чудной лиры,
Звук лиры Байрона развлечь едва их мог.
Один всё тот же ты.
В смысле — один ты всё тот же (но так даже торжественней). Хлебосол. Гурман. Ценитель изящного. Что ещё? Ах да: хранитель традиций.
Ступив за твой порог,
Я вдруг переношусь во дни Екатерины.
Приближаемся к финальному комплименту. Жизнь прожита не зря и продолжается с толком:
Книгохранилище, кумиры и картины,
И стройные сады свидетельствуют мне,
Что благосклонствуешь ты музам в тишине,
Что ими в праздности ты дышишь благородной.
Дышишь ими; заодно и благосклонствуешь им. Круто, правда?
Я слушаю тебя: твой разговор свободный
Исполнен юности. Влиянье красоты
Ты живо чувствуешь. С восторгом ценишь ты
И блеск Алябьевой, и прелесть Гончаровой.
Вот это необходимая строчка, козырная. И рифма наготове:
Беспечно окружась Корреджием, Кановой,
Ты, не участвуя в волнениях мирских,
Порой насмешливо в окно глядишь на них
И видишь оборот во всём кругообразный.
Наконец-то. Возвращаемся к философии, через неё — к античности. Закругляем.
Так, вихорь дел забыв для муз и неги праздной,
В тени порфирных бань и мраморных палат,
Вельможи римские встречали свой закат.
И к ним издалека то воин, то оратор,
То консул молодой, то сумрачный диктатор
Являлись день-другой роскошно отдохнуть,
Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь.
До чего хорошо. Какой вздох на последней цезуре. Весь текст сразу становится вдвое глубже. Это как в том стихе про Трианон: предложение идеально исполняет свою интонацию. А как искусно брошен в заключительные строки — блик от начальных. Вообще — мастерство не пропьёшь.