— Эй, ты, как тебя там!.. — громко сказал лейтенант Греве, подняв голову над кожухом каретки.
Оба крючковых, стоявших неподвижно по бортам катера, оглянулись с готовностью и оба враз ответили:
— Чего изволите, вашскородь?
— Я тебе говорю! — лейтенант кивнул правому. — Доложишь ротному командиру, что я заметил тебя в грязном рабочем. Что у тебя за штаны? Мерзость!
— Есть, вашскородь, — сказал крючковой и, повернувшись, застыл в прежней позе.
Юрий Ливитин посмотрел сбоку на его лицо. Широкое и слегка курносое, в ровном загаре, скрывавшем веснушки, оно как будто осталось спокойным и неподвижным. Черт знает, что за люди! Никакого самолюбия, хоть бы смутился или покраснел! Юрий сам часто получал обидные и резкие замечания и, вспомнив, сразу же ощутил ту горячую волну гнева и уколотого самолюбия, которая заливала кровью щеки и делала взгляд Юрия суженным и острым. Этого взгляда побаивался и сам ротный командир, почему он сразу же поспешно отходил, повторив: «Без отпуска!», отлично зная, что через секунду Ливитин переломит себя и вспомнит дисциплину. Юрий знал дисциплину, любил её в других и в себе, но всякий раз замечание подымало его на дыбы. А этот Митюха — хоть бы хны! Странные люди…
Но катер резко повернул к трапу, закачав на своей волне длинную колбасу баркасов и катеров, поставленных под кормой линкора и на бакштов; дневальные на шлюпках встали и отдали катеру честь. Если крючковые стоят смирно, но без крюков, — значит, в катере офицеры; их не видно, но они могут заметить, что дневальные зевают. Если же крючковые застыли с крюками в руках, — значит, на катере командир корабля или адмирал, и тогда надо быть особенно внимательным.
Юрий Ливитин подтянулся и взглянул на линкор — первый настоящий боевой корабль, на котором ему предстояло провести три дня отпуска — первые три дня из ожидающих его десятилетий пленяющей и прекрасной службы флотского офицера.
В дверь каюты тихо постучали.
— Входи, Козлов, — сказал лейтенант Ливитин, и сказал без ошибки: у Козлова был свой, особенный стук, осторожный и ласковый, как прикосновение бритвы фрекен Анни в лучшей парикмахерской Гельсингфорса.
— Вашскородь, где дозволите господину гардемарину постелить? — сказал Козлов, появляясь в дверях. Был он плотен, розов, чисто мыт и выбрит, голос его тоже не беспокоил, — хороший вестовой должен быть бесшумен и незаметен, а лейтенант Ливитин воспитывать вестовых умел.
— Юрик, хочешь со мной на даче в рубке? А хочешь — здесь.
— Как прикажешь, — сказал Юрий ломающимся голосом. — Душно здесь, пожалуй.
В каюте и точно было душно. Лейтенант полулежал в расстегнутом белом кителе на койке, уперев ноги в специальную скамеечку и предоставив кресло гостю, — флотское гостеприимство обязывает даже по отношению к младшему брату. Вентилятор на специальной полочке мягко шелестел своими золотыми крыльями, но прохладнее от него не было. Каюта сверкала белой чашей умывальника, зеркалом с пушистой грудой купального халата и мохнатого полотенца по бокам, блестящим риполином переборок и стеклами фототипий, привинченных к ним медными угольничками. Под стеклами были: «Генералиссимус граф Суворов-Рымникский» на фоне остроконечных ревельских кирок, шипящая зеленая волна, накренившая трехмачтовый барк, и три девушки: одна, в кружевных панталошках, натягивала чулок в розовом полусвете камина; вторая в обличающем пляж луче прожектора военного корабля, стоя по щиколотку в воде, испуганно согнула колени, закрывая рукой маленькие груди; третья, батистово-полуголая, просыпалась в обширной постели, полуоткрыв глаза, касаясь пальцами молочно-розового соска полной груди. Девушки имели длинные стройные ноги, большие голубые глаза, белокурые волосы и рот алой вишенкой, как того требовал стандарт англо-французского искусства для флотов всех наций.
Козлов открыл платяной шкаф: не нужно переспрашивать, если желание уже полувысказано. Из шкафа пахнуло духами и английским табаком. Плотные стопки белья были тверды и свежи. Вставленные друг в друга воротнички высились двумя белыми мраморными колоннами: справа высокие — под китель, слева с уголками — под сюртук. Платье висело рядами гладкого проутюженного сукна, поблескивая золотом эполет, погон, пуговиц: мундирная пара, сюртучная пара выходная, сюртучная пара второй срок, тужурки, кителя, брюки. Внизу сверкала шеренга ботинок: на правом фланге — лакирашки, подальше — шевро, на шкентеле — корабельные с мягкой подошвой. Правый угол шкафа был отдан суровым военным доспехам: сапоги резиновые для вахт осенью, сапоги русские на ранту парадные, сапоги русские строевые, сабля парадная, сабля строевая, кортик выходной, кортик служебный, бинокль в желтом футляре, черный дождевик блестящий, как рояль. Пыли и непорядка нет, матрос первой статьи Козлов обслуживает только лейтенанта Ливитина, а в сутках двадцать четыре часа. Пятен на сукне от вина и иного — нет: хороший вестовой обязан знать средство.
Гардемарин Ливитин лениво перелистывал в кресле цветистые листы французского журнала. Он одет совершенным матросом, как Козлов, — форменка, тельняшка, белые брюки. Но у Козлова штаны холщовые, от многократной стирки мягкие, как шифон, воротник и тельняшка бледно-голубые по той же причине. У Ливитина белые туфли — замшевые, носки — кремового крученого шелка, брюки добротного полотна с острой складкой, синий цвет воротника глубок и темен, как море перед ветром, и на плечах узкие погончики белого сукна с золотыми нашивками и якорьком. Гардемаринские форменки после пятой стирки навсегда остаются в стенах корпуса, переходя во второй срок для повседневности; матросы же надевают первый срок по особой дудке.
Гардемарин Ливитин наслаждался в каюте брата отдыхом, свободой и налаженностью военного корабля, лучшего в мире отеля, по его мнению. Трехдневный отпуск легко заслонил всю утомительную озабоченность учебного плавания, дудки, вахты, шлюпочные прогоны, приборки, побудку сырым утром и вечные сквозняки в гардемаринской палубе. Он посмотрел на ловкие руки Козлова и вдруг рассердился.
— Черт его знает, — сказал он, захлопывая журнал. — Скорей бы производство… Надоело!
— Балда, — сказал лейтенант лениво, — учись, Митрофанушка, тяни лямку. Плох тот генерал, который не был солдатом. Потрись еще три годика в матросской шкуре — тогда узнаешь флотскую службу.
— Что ты мне прописи читаешь? — сказал Юрий раздраженно. — В матросской шкуре! На кой мне черт, скажи на милость, вязать койку, драить медяшку, лопатить палубу и без малого гальюнов не убирать? Ведь никогда в жизни мне делать этого не придется, а теперь я убиваю на это лучшие годы… Нельсоновщина, анекдот для бедных!
— Stern board, midshipman![4] — сказал вдруг лейтенант резко и закончил, улыбаясь: — Devant les gens[5], как говорила тетя Аня!..
Юрий густо покраснел и сказал ни к селу ни к городу:
— Ужасно жарко, черт знает! Привык все время на палубе…
— Козлов! — сказал лейтенант, подбрасывая в воздух спички. — Постелишь — расстарайся, братец, пивушка похолоднее. Только много не тащи, — скажут, нижнего чина спаиваю.
— Есть много не тащить, вашскородь, — ответил Козлов и вышел с набранным бельем, прикрыв без стука дверь.
Младший Ливитин принял независимую позу: начнутся нравоучения.
— Вот что, Юрка, — сказал лейтенант серьезно. — Ты мне демократию тут не разводи и Козлова не порть. Он хоть и Митюха, а найдется, кто ему твои слова разъяснит.
— В фитиле расписываюсь, господин лейтенант, но при своем мнении остаюсь, — ответил Юрий с фальшивой развязностью и вновь взорвался. — Матросская шкура!.. Тянуть лямку!.. Чепуха вдвойне! Вот я вяжу свою койку, пачкаю руки шваброй, — а обед мне подают, и посуду я не мою. Одет, как матрос, но бородатым унтер-офицерам не козыряю и в ресторане с тобой сижу запросто. Мерзну, как сукин кот, на шлюпке дневальным, набиваю тросами да веслами мозоли, — а вечером, на бережку, сижу в апартаментах твоей невесты и тяну херес, который, кстати сказать, неплох… Какая-то идиотская двойственность! Августейший гардемарин великий князь Никита тоже изволят драить медяшку и получать фитили от своих капралов[6]. А на берегу те же капралы бухаются его автомобилю во фронт как павлоны[7], с искрами из-под подошв. Ведь это все маскарад, детские игрушки! Хотите нас научить понять матросское нутро таким способом?.. Атанде-с! Где-то ноги, сапоги всмятку!
— Слушайте, гардемарин, я вас посажу под арест, — сказал старший Ливитин, закуривая папиросу. Горячий мальчишка и соображает; ливитинская кровь, по Станюковичу юноша работает, свежие мысли в затхлой рутине, отцы и дети, как говорится… — Извиняю тебя только потому, что сам в свое время так думал, пока не понял, какой глубокий смысл в швабре заложен.