Эвелина расплакалась и схватила дрожащими руками его руку.
— Ах, простите, — воскликнула она, — избалованному дитяти, сердце которого за несколько светлых дней выдержало столько ударов: простите, что я протягиваю вам руки! Я так несчастна и не могу освоиться со своим несчастьем!
— Вы позволите мне быть откровенным? — сказал Вацлав. — Зачем же искать счастья в заблуждении, обманывать себя с тем, чтобы назавтра страдать снова и сильнее?
— О, это его слова, это звук его речи, это он! — воскликнула Эвелина, закрывая глаза. — Говорите, говорите, пусть я услышу еще… так ты не умер, ты не покинул меня навсегда… Ты жив… Ты вернулся, и мы не расстанемся больше!
Вацлав молчал; положение его с каждой минутой становилось затруднительнее, сердце сжималось болезненно, он не знал, что сказать.
— Могут же быть на свете двое до того похожих людей! — говорила Эвелина. — Два родных брата! Ах, это ужасно! И это лицо, и этот человек может быть мне чужой: я с ума схожу!
Она открыла глаза, снова посмотрела на него, опустила руки и прибавила слабым голосом:
— Да! Это он.
Вацлав мучился страшно, на лице его написано было страдание. Молодая вдова опомнилась и с большим усилием переменила тон, речь и выражение глаз.
— Извините, — сказала она холоднее, — я не владею собой; страшное испытание послала мне судьба; я уже было освоилась со своим несчастьем, а теперь все ожило снова.
— Надо забыть, — произнес Вацлав, — за минуту ложного счастья вы заплатите новым страданием. Нет болезни без лекарства; время, молитва и терпение заживляют все раны: надо бороться с собой и победить себя.
— Молиться я не умею, терпения не понимаю, борьба с самою собою для меня невозможная вещь, победа убьет меня — я слабее ребенка.
— Надо молиться! — повторил Вацлав.
— Будто Бог занимается нашим дрянным светом, где властвуют только судьба и слепой случай!
Вацлав удивился, встретив в женщине такую нерелигиозность, такие ложные идеи; он хотел оспаривать и показать, как она ошибается; но Эвелина прибавила.
— Вы знаете Вену?
— Я? Я никогда не выезжал из нашей стороны.
— Ни окрестностей Вены, ни Вены, ничего не знаете! А там так прекрасно, так весело! Ах, это одно место на свете, где можно быть счастливым.
— Потому что это ваша родина; а нам так милы деревня, леса и широкие поля, что мы бы их ни на что не променяли.
Эвелина задумалась.
— Вы должны любить музыку! — воскликнула она вдруг. — Вы музыкант?
— Кто вам сказал это?
— Никто; но он любил музыку, он был артист. Ах, — продолжала она, отворяя фортепиано, — позвольте мне мечтать! Позвольте обмануться, сегодня только, один день еще… только завтра… только… сжальтесь над несчастной, не смотрите на то, что с ней делается. Ведь вы играете ноктюрны Шопена, знаете что-нибудь из Бетховена? Ведь вы не пожалеете дать мне милостыню, немного звуков, немножко счастья?..
И она взглянула на него такими умоляющими и полными слез глазами, что у самого Вацлава навернулись слезы; он подошел к фортепиано, сел и, не смотря на нее, ударил по клавишам. Эвелина отбежала немного, упала на диван, закрыла глаза и, рыдая, слушала. Барон в продолжение всей этой сцены стоял незаметно в дверях.
Положение знакомых нам из предыдущего рассказа действующих лиц нашей повести было незавидно. Сильван, которому блеснула было на минуту светлая надежда, особенно бесился, видя, как она разрушается по милости всем им ненавистного Вацлава; зато он и не скрывал своих чувств. Встретив его на улице с бароном, он сжал в злобе кулаки и воротился, не сказав ни слова Цесе, столько же озлобленной и сваливающей свое нерасположение на головную боль. Судя по себе, Сильван был уверен, что Вацлав пожертвует и Франей, и своей любовью к ней для прекрасной Эвелины и ее миллионов, не понимая даже, чтоб возможно было устоять против соблазна денег. Цеся видела в ней соперницу страшнее Франи, и кровь ударяла ей в голову при мысли, что ей не удастся отмстить Вацлаву. Она хотела видеть его у ног своих, чтобы с презрением оттолкнуть его, а тут последняя надежда ускользала из ее рук!! Графиня Евгения, принятая в столице довольно равнодушно, не имея возможности пленить кого-нибудь остатками своих прелестей и сладкими взглядами, затмеваемая дочерью в собственном доме, покинутая мужчинами и приглашаемая уже на тот несчастный диван, где старые барыни привыкли, зевая, забавляться сплетнями, рада была как можно скорее бежать в Дендерово, где хоть изредка мелькал перед ней последний из поклонников, ротмистр Повала, всегда верный, всегда нежный и добросовестно, до упаду, разыгрывающий роль любовника.
Не лучше было положение Вацлава, который, совершенно невинно, по стечению обстоятельств, словно попал в железное колесо машины, угрожавшей раздавить его без всякого сострадания. Цеся, с одной, Эвелина, с другой стороны, мучили его, одна беспрестанным напоминанием первой любви, волнующей сердце; другая своею страшною привязанностью к тени, которую он представлял. Сильван, доведенный до отчаяния, не скрывал своего гнева и открыто нападал на Вацлава, делая ему неприятные упреки. Цеся подсмеивалась над ним и над баронессой, графиня Евгения притворялась, что не видит его и знать его даже не хотела.
Воротясь от Гормейера, измученный сценой, в которой должен был принимать участие, тронутый видом печали почти помешанной вдовы, которую не мог успокоить, не уверенный в себе, дрожа за собственное сердце, Вацлав глубоко задумался, что ему делать, как выйти из этого тяжкого испытания. Одна была самая простая дорога спасения и долга: бросить все, бежать. Другой он не видал, и, предоставленный самому себе, он должен был избрать ее. Оставляя дела ходатаю и банкирам, поручив кому-то выбрать, купить и выслать все, что нужно было для дома, Вацлав приказал укладываться и, не простясь ни с кем, решил бежать в ту же ночь, письмами только объяснив причину поспешности.
Все уже было приготовлено к дороге, когда пришло, наконец, письмо из Вулек, так нетерпеливо ожидаемое, и принудило еще более поторопиться выездом, поразив его новым ударом. Письмо это заключало в себе только несколько слов, облитых слезами. Его писала Франя. Ротмистр, старик Курдеш, уже не жил. Сирота осталась одна на свете и протягивала руки к своему опекуну. Слезы хлынули из глаз Вацлава; он выбежал, как сумасшедший, приказывая привести лошадей, совершенно растерявшись и все позабыв. Не было у него времени ни слова сказать на прощанье Сильвану, ни объясниться с бароном. Занятый одною мыслью о своей страшной утрате, о положении Франи, ее страдании и сиротстве, кинулся он в экипаж и проскакал пространство, разделяющее его от Вулек, ничего не видя, не замечая времени, не понимая, что с ним делается, поглядывая только, скоро ли покажутся знакомые деревья, и он будет встречен вместо радости слезами.
Это было в начале зимы: с шумом, по обнаженной земле, вкатился экипаж на двор, и ни одна живая душа не встретила приезжего.
Влево, в отворенных окнах мелькал свет от погребальных свечей, во дворе господствовала тишина; Вацлав вошел и у порога опустился на колени. Ротмистр уже покоился в дубовом гробу, в своем кавалерийском мундире, в котором велел похоронить себя; седые усы его закрывали опустившиеся губы, а спокойное чело, окаймленное серебристыми волосами, блестело издали мраморного белизною. Выражение лица его доказывало, что он умер без мучений, что свалился, как колос дозрелый, по выражению поэта, что уснул, окончив свой жизненный путь, с надеждой на лучшую, заслуженную будущность. Руки его на груди сжимали крест, который носил он при жизни в сердце, с левого бока виднелась рукоять старой сабли, верного товарища, которую некому было оставить, никому не была она нужна; на шее висел образок Божией Матери, часть доспехов, память битв, попорченных пулями. Вацлав молился еще со слезами, когда почувствовал, что две руки облокотились на его плечо, слабый крик поразил его встревоженный слух, и ослабевшая Франя упала подле него в обморок.
Прибежала Бжозовская, красная от слез, и с ее помощью бедная сирота была отнесена в свою комнатку. Она открыла глаза, сжала руку Вацлава, хватаясь за нее, как хватается утопающий за обломок судна, и воскликнула со слезами:
— Ты мне отец, ты для меня теперь все! Ах, не оставляй меня, Вацлав! Он поручил тебе меня, сироту, сироту!
И она зарыдала.
Бжозовская стала приводить ее в чувство, утешать и сердиться. Печаль ее не была похожа на страдания дочери!
— Умер ротмистр, — воскликнула она, — и я его жалею, но ведь таков порядок вещей на свете!.. Что же? Не думала ли ты, что он станет жить века вечные? Ну, и мы умрем! Будьте же благоразумны: вы, Вацлав, вместо того чтобы успокоить ее, сами хнычете! Ну чем тут пособить: ведь уж его не воскресим!
Никто не слушал обычного ворчанья Бжозовской; молодые люди, прижавшись один к другому, в самих себе искали утешения. Старая приятельница между тем, несмотря на горе, уже приготавливала, и как можно скорее, есть и пить, плач прерывая распоряжениями, приказания мешая с жалобами.