Ничего иного, кроме желания оградить свое доброе имя, мастер этой просьбой не преследовал. А Вилибальд обиделся: значит, никаких дел он с ним иметь не хочет? Насилу удалось успокоить. Чересчур подозрителен стал Пиркгеймер, заботы последних лет не прошли бесследно. Ему теперь везде чудились враги, о том только и мечтающие, чтобы свести с ним прежние счеты.
Все беды Пиркгеймера происходили оттого, что никак не мог он примириться с надвигающейся старостью. Не хватало ему шумных застолий с друзьями, длившихся ночи напролет. Не хватало даже ссор, на которые прежде толкала его буйная натура. И сейчас Вилибальд лез в драку, сцепился со швейцарским реформатором Эколамнадом из-за вопроса о причастии. Швейцарец утверждал, что чепуха все это: никакого тела господня верующий не вкушает, а Пиркгеймер доказывал, что вкушать можно не только в прямом, материальном смысле, то есть посредством рта и глотки, но и в смысле духовном, символическом. Шум развели на всю Германию. И без толку. Потом решил Пиркгеймер поучить своих сограждан, написал трактат «Всем, кто хочет жить благочестиво». Ну и что? Внял ли хоть один нюрнбержец его советам? Впрочем, в книге было одно место, которое пришлось по душе Дюреру. Предостерегал Вилибальд от лжепророков, которые используют божье слово лишь для того, чтобы возвеличить себя самих.
Как был Пиркгеймер неугомонным человеком, так им и остался. Меланхтон, пока гостил у него, пытался направить бьющую через край, несмотря на возраст, энергию на более полезное дело. Хвалил его деятельность просветителя немецкого народа посредством переводов произведений древних, советовал продолжить ее. Вилибальд принялся за «Характеры» Теофраста и на время угомонился. Но ненадолго. Старея, Пиркгеймер все более горевал, что нет у него сына, который унаследовал бы его титул и имущество. Особенное беспокойство вызывала судьба библиотеки. Когда начались неурядицы, задался он целью усыновить незаконнорожденного Себастиана. Сначала казалось, что такой замысел получится. Он даже показывал Дюреру трехлетнего малыша — продолжателя пиркгеймеровского рода. Но, ссылаясь на законы города, совет наотрез отказал в этой просьбе. Теперь Вилибальд искал для себя подходящего зятя. Его дочь Фелисита, бывшая замужем за Гансом Имхофом, внезапно овдовела, и отец начал подбирать ей нового мужа по своим вкусам. И подобрал — всем на удивление — Иоганна Клебергера. Клебергер — впрочем, на самом деле звали его Шойенпфлуг — был уроженцем Нюрнберга. Быть-то был, да только с малолетства здесь не жил. Отец его, после того как разорился, бежал из Нюрнберга. Никто о нем ничего не слышал. И вдруг — явление: приезжает в город его сын, но под другим именем, и к тому же сказочно богат. Ходили слухи, что состояние он нажил на службе у французского короля. Уже это одно внушало подозрения. Патриции его и на порог к себе не пускали. А Пиркгеймер, можно сказать, ни с того ни с сего — дверь перед ним нараспашку и к тому же прямо-таки стал навязывать ему в жены свою дочь.
Все пытался Вилибальд свести Клебергера с Дюрером, мастер же проявил большую осторожность, чем он. Новый друг Пиркгеймера ему совершенно не нравился. А у неистового патриция новая идея появилась: пусть Дюрер напишет портрет молодого человека — и не как-нибудь, а в прежней итальянской манере. Убеждал Альбрехт Вилибальда, что от такой манеры он уже давно отказался. Не помогало. Вилибальд не отставал. Взялся писать. За те несколько дней, которые провел с Клебергером, достаточно познакомился с характером модели: необуздан, заносчив. Свое наблюдение художник выразил, присовокупив к надписи, обрамляющей портрет, астрологические знаки Солнца и льва, говоря тем самым: не властен этот человек над собою, ибо помыслами и делами его управляют другие.
Чуял сердцем — новая трагедия начинается в доме Пиркгеймера. Так оно и случилось. Но ее конца ему не суждено было увидеть. Клебергер все-таки взял в жены Фелиситу, а через несколько дней таинственно, как и появился, исчез из города. После этого дочь Пиркгеймера тяжело заболела, на глазах таяла, как свеча, и через некоторое время умерла. От этого удара Вилибальд уже не смог оправиться. Будучи уверен, что Клебергер отравил его дочь каким-то медленнодействующим ядом, он поклялся все свои силы отдать его розыску и наказанию. Однако не успел сделать ни того, ни другого. Так что стал последний дюреровский портрет памятником несбывшихся надежд и людского коварства.
В мае 1526 года в Нюрнберг снова прибыл Филипп Меланхтон и привез с собою на этот раз Эобания Хесса, известного поэта и к тому же профессора латинского языка. Хесс должен был остаться в Нюрнберге и помочь городским властям организовать лютеранскую гимназию, а затем преподавать там поэтику и риторику.
Меланхтон привел Хесса в дом Дюрера. Во время беседы тактично, по настойчиво расхваливал характер и способности Эобания. Подводил к мысли, что станет поэт неплохим другом и советчиком в трудную минуту. Он-де знает несколько языков, хорошо разбирается в философии и религии, особенно в Лютеровом учении. Может он оказать также помощь в редактировании книги мастера. Вот к этому человеку, не то что к Клебергеру, Дюрер сразу проникся доверием, хотя и не особенно понравилось мастеру, что вроде как бы навязывает ему Меланхтон Хесса в качестве некоего вероучителя. В таком предположении была доля истины, впрочем, не слишком значительная. Умолчал сознательно Меланхтон, что Хесс, ко всему прочему, был неплохим врачом и что привел он его к Дюреру не только для поддержания здоровья духовного, но и для наблюдения за здоровьем телесным.
Хесс во время этой встречи говорил мало, больше слушал и наблюдал. А беседовали на сей раз не о Лютере и его учении, а о том, что сейчас больше всего волновало Дюрера — о его книге и возможностях живописи. Полемизировал мастер с Пиркгеймеровым тезисом, что отображать духовный мир человека живопись все-таки не может. Неправда! Нидерландские художники уже близко подошли к решению этой задачи. Ах, как жаль, что нет у него времени последовать их путем, но все-таки и он кое-какой вклад в их дело внес. А потом стал говорить художник, что, если бы сбросить с плеч десяток лет, он бы еще многое успел сделать. Вот в юности стремился он к сложным сюжетам, к разнообразию красок и множеству фигур. Теперь же чем ближе подходит к завершению своего жизненного пути и труда, тем яснее начинает понимать, что основа прекрасного — простота. Интересно говорил старый мастер: и о днях ученичества, и о поездках в Венецию, и о работе своей на покойного императора Максимилиана.
Потом, хитровато прищурясь, достал папку и вынул из нее гравюру. Портрет Меланхтона. В подтверждение своих слов, что прекрасное чурается излишеств. Все в этой гравюре было просто, но вместе с тем была она вершиной мастерства. От гравюры еще сильно пахло типографской краской — ее мастер специально приготовил к приходу гостя. А затем повел Дюрер гостей в «святая святых» — свою мастерскую. Отдернул занавес, прикрывавший огромные доски. И посетители застыли в изумлении. То, что видели они до сих пор в многочисленных соборах и церквах Германии, не шло ни в какое сравнение с этими двумя картинами — «Четыре апостола».
Твердо, уверенно стоит на земле Павел, опершись на меч и держа в руке Библию, ищет в Священном писании какую-то важную для него мысль Иоанн. А Петр, склонив к книге лысый череп, помогает ему. Иоанн застыл в неудобной позе, он отвлекся лишь на мгновение. Сейчас он найдет нужное слово, повернется к зрителям и обратится к ним со страстной проповедью. Широко распахнутыми очами взирает на Павла Марк, будто ждет приказания. Он не мыслитель, он больше исполнитель велений божьих, натура деятельная и живая.
После некоторого раздумья сказал Хесс, что дюреровский Иоанн походит чертами лица на Филиппа Меланхтона, и от имени тех, кто знает и ценит «просветителя Германии», благодарит он мастера за великую честь, оказанную их учителю. Движением руки пресек Меланхтон похвалы друга. Он сам хочет сказать об ином. Сетовал вот мастер Альбрехт, что не достиг еще мастерства нидерландских коллег в передаче характеров. Картина его, однако, опровергает сказанное. Только слепой не увидит, что здесь — воплощение всех четырех темпераментов: Иоанн — сангвиник, Петр — флегматик, Марк — холерик и Павел — меланхолик. Так понимает он, Меланхтон, один из замыслов автора. И догадывается, что своими апостолами говорит Дюрер: вот те, кто обрел истину. Отсюда их решимость и страсть. Картины мастера — это гимн, посвященный мысли, той великой силе, которая созидает и переделывает мир.
Выйдя от Дюрера, Меланхтон вопросительно посмотрел на Хесса. Тот печально покачал головой. Стал говорить нечто понятное лишь медикам — об истощении каких-то соков. Завершил свой диагноз словами, которые некогда слышал от итальянцев: вся жизненная сила мастера обычно уходит в последнее произведение, и оно становится недосягаемым образцом, но вместе с тем и надгробием на могиле своего создателя. «Четыре апостола»?» — спросил Меланхтон. Хесс утвердительно кивнул головой.