… Феоктист умолил архимарита взять с собою в тюремку, а у того язык не повернулся, чтобы отказать. Родимый братец все-таки. Юрод Феодор-Мезенец, исповедник за веру, голову сложил на благое дело и был из того же гнезда. И свет от его имени невольно испроливался на сродников. Старцы сняли с Феоктиста ножные железа, видя его скорби от пут, и без долгой говори столковались на худом мире: де, ты, Феоктист, не перечь нам более вслух, не тереби братию гнусными речами, не колебай ее в своем ратном радении, а мы тебя отпускаем в гулящую, как иеромонаха Геронтия. Хошь прочь иди за стены, хоть средь сидельцев запрись в келейке, поджидая неминучего меча на свою голову, и молись за невинно убиенных северных молитвенников, вставших за Русь святую, готовых испить смертную чашу.
… Любим так и лежал на боку, склячив под живот ноги, кровца ссохлась на бороде, но уже не точилась. Лицо пожухло и посинело. Архимарит хотел перевернуть его на спину, но, разглядев набухшую желву, этот пугающий синюшно-багровый свищ с детскую головенку, только руками развел, да и раздумал. Склонился, чтобы уловить хоть бы слабое дуновение, но увы – гроб повапленный лежал на каменной скамье.
«И заблудшие по смерти находят праведную тропу, где их поджидает, вестимо, небесный терпеливый ангел, чтобы залучить к себе, – сказал Никанор и, гремя цепями кадильницы, принялся окуривать убитого. И вдруг воскликнул, осердясь: – Царишко..! Проклятый царишко! И доколь еще будешь убивать? Душа твоя в моих руках, слышь? Страшись, несчастный!»
«Царя не трогай, – тихо, но твердо осек Феоктист. – Михайлович всем нам батько, наместник Богов в нашем дому, нам ли его ослушаться? Стыдись неправедного суда, Никанор».
«Замолчи, нечестивый! Судил и судить буду. Не Бога он наместник рогатый, а сатаны прислужник. Все ты, все ты, оборка от лаптя, кочедык поганый. Плетешь строку, да все вкось да наперекосяк. На тебе братняя смерть. Мы его к свечечке истинной Божьей приклоняли ладом да уговорами, а он, сутырливый, задул ее, как с печки сверзился. … Вместях же, Феоктист, были. Куда глядел?.. И-эх, шальная твоя голова…»
Последние слова уже относились к мертвому.
В проеме двери сутулился безносый вахтер, бывший разиновец, нашедший приюта на Соловках, и участливо кивал головою в лад речам архимарита.
Но Феоктист больше не прекословил, но странно как-то смотрел в потолок, развеся губы. Волокнистый пахучий ладанный дым свивался кольцами, сиреневым туманцем слоился под заплесневелыми низкими сводами и, несмотря на сквозняк, не утягивался в дверь.
«Его не соборовать надо, а гроб тесать да панафиду заказывать», – угрюмо сказал архимарит, еще раз наклонившись над увечным. Никанор так и не распотрошил узелка со священнической стряпнёю, направился к выходу. «Батько, последнее слово… Оставь подле братца… Душу хоть егову провожу, – заискивающе бормотал Феоктист, смиренно припадая к руке архимарита, пахнущей пороховой гарью. – Каково одному-то без провожаньица. Очнется, поди, слово какое скажет, бедный. Все легше умирать-то… Никанор, пусть не гонят. Поживу сколько-то… Глаза откроет, а я тут. Исповедую, елеем освящу… Может, часами и отойдет. Скажи, милый, чтоб не гнали».
На глазах чернца выступили слезы.
«Ты – тростка, ты – кипарисовая дудка, а он – медведь-шатун. Не примут его ушеса твоей молитвы… Давно ли сам-то из тюремки выскочил? Не надоело ишо? Ведь под запором сидеть…»
«Ага, под запором сидеть, – задумчиво отозвался Феоктист, отошел от Никанора, сел в ногах у брата. – Только вели подкеларнику, чтобы пару белья исподнего выдал из казны… Не знаю, вернется ли братнева душенька с того света в свое тело или нет, иль по раю и аду уже ходит, так тело и одежда должны быть чистыми, чтобы душа не побрезговала войти назад, когда из своего странствия вернется…»
«Какая пара белья? С ума сошел? Монахи уж второй год без пересменки живут, заплата на заплате. Из буйна что схлопочут прикрыть наготу, дак тем и живут. Тебе ли не знать?»
«Тогда пусть парус притартает сюда Кузёмко, а я через край сметаю на живую нитку смертную рубаху. Ты, Никанор, не жадься, и нам уж часами осталось жить. Невем, кто скорее из нас помрет. Как бы мне не пришлось над тобою часы читать», – строго сказал Феоктист, уже не чая для себя отступного. Двадцать лет, почитай, в этой обители в послушниках и соборных старцах, а Никанор прибрел на острова совсем недавно, незадолго до сиденья, ровно бы заплутал сюда ненароком, и принес в монастырь смуту, и гиль, и всеобщее разоренье, и многую смерть, а потрафив гибельным умам и бисовым душам, далеко отошел от благочестия и других за собою увлек.
И смерив архимарита взглядом, монах вдруг подумал: «Ой, недолго сидеть голове на этой шее: приклончива стала, загривок горбиком, а волосье перьями. Уже наточена по тебе, Никанор, злая секирка».
Архимарит, смутный, удалился из тюрьмы, о просьбе же Феоктиста не забыл: принес подкеларник портище грубого холста, остатки паруса, пахнущего морем и рыбой, с темными разводами от звериной крови и ушного, смолы и ворванного сала. Феоктист позвал в смотровую дыру безносого вахтера и, глядя в его дремучую бороду, посоветовал дружелюбно: «Ты, Вассиан, здесь без году неделя. В недолгое время я стану над монастырем, а ты меня с этой минуты слушайся. Вот тебе полтина, принеси, что скажу…»
Тюремщик, бывший разиновец, оказался сметлив, два раза повторять не пришлось. Принес крюк водки, тертого хрена из стряпущей да селедки раздобыл летошней, квашеной капусты и огуречного рассола, квасной гущи и редьки волосатую, уже дряблую голову. И хоть долга осада, прижимиста и обжориста в своем сиденье, многих зим стоит, но и при такой нужде кое-что в монастырских погребицах сыщется. Феоктист, пугаясь пристально глянуть на брата, расстегнул зипун и котыгу, освободил просторную, молочно-белую грудь, едва сбрызнутую тонким нежным волосом, отбросив сомнения, помазал елеем мертвеца. Господь простит за невольный грех. Может, почудилось что насчет дыма? мало ли в какую сторону взбуровит чад от кадильницы? Вот и остоялся под потолком, куда тяга сильнее, да там и живет до сей поры сиреневым туманцем. Маслице же даст верную весть. Ежли не впитается, но потечет с кожи, то человек тот – не жилец. Феоктист даже огня высек и запалил огарок, чтобы не ошибиться. Елей как бы подсох от телесного жара, оставив лишь жирный блеск. Феоктист прислонил ухо к груди: сердце ворошилось в глуби, словно бы прозрачный студенец с натугою, но терпеливо выбивался из-под гранитной глыбы…
«Мати Пресвятая Богородица, Николай Чудотворец, Святой Пантелеймон-целитель, Косма и Дамиан, помозите грешному Любимке, брату моему, встать на ноги, – прочитывал Феоктист за обряднею, не забывая меж тем повторять неустанно Исусову молитву. – И ты, Святая Фотинья, помози, и ты, Преподобный Марон, не оставь раба своего…»
Феоктист натопил узилище, нагрел воды, напарил уразной травы горшочек, стараясь не причинить боли, разоболок несчастного, обмыл вехотьком, чтобы снять с тела дурной пот, обложил всего капустными листьями, на затылок наляпал тертого хрена, к подошвам привязал распластанную селедку, синюшную желву обмыл святой водицей и, по три раза набрав в рот, сбрызнул ею в лицо и на грудь, и на подвздошье, откуда сбежала Любимова душа, а сейчас в том месте неистово билась упругая жилка; расцепив зубы, влил горячего отвара ураз-травы; не помрет – так встанет, и тогда ожог тот в горле будет за пустяк, разве что слезет кожа, как с линючей змеи. Потом пригрузил брата овчинами, выпросил у Вассиана косорукого дорожный тулуп да оленную полсть, сел возле Любима и загорюнился. Снова на воле забухало, будто на крышу западали с неба огромные каменья, тюрьму запотряхивало; крохотное оконце, вершков в шесть, упиралось в стену братского общежития, но сполохи от взрывов и новых пожаров, отразившись от Корожной башни, тускло облизывали щербатый, заплесневелый древний кирпич…
Подумал с укоризною, вздрагивая при каждом выстреле: «Вот не живется же людям в мире, по-человечески, и полюбивши свой норов и кичась своей правдою, они снова запосылали гостинцами не колач и перепечу, а увечье и смерть, словно бы в этой неистовой рати можно было, жертвуя жизнями, вдруг отыскать сокровенный смысл. Каждый отстаивал свою истину, но позабывши Бога; все стояли за Господа, поправши его заповеди… Бедные, бедные, ну кто образумит вас? Смешно и ужасно! единоверцы побивают себя каменьями, выдергивая их из основания матери-Церкви, а меж тем еретики лестию и обманом, ползком да нахрапкою заполняют Терем и Кремль, гостиные дворы и торговые слободы, монастыри и земские приказы…»
А здесь вот государев служивый, невинный человек запомирал не ко времени ни за понюх табаку; с этой стороны допекало его злорадство мятежников и немилосердная гоньба ко гробу, а с той – полное забвение. Хорошо, брат привелся возле, а Божьему угодничку бывают иногда спосланы с небес всякие милости. Вот и осталось надеяться на Господа.