Послы иных стран, прибывшие ко двору киевского князя Владимира, с любопытством разглядывали его и не очень удивились, когда вышедший из дальних покоев князь прежде прочих приветствовал Илью. Чуть привстав на носки, князь поцеловал старого воеводу, но тот даже головы не наклонил.
— Ну что, молчун мой дорогой! Что ты всё печалуешься? — спросил князь. — По разумению нашему, печаловаться не по чем. Смотри, сколь держава наша расширилась и народ в ней и богатство умножились. И враги посрамлены и отступ и ша от градов и весей наших... Почто печалуешься?
— Стар стал, — еле слышно ответил Муромец.
— То не причина! Сам же говорил: уныние — первый грех.
— Печаль и уныние не одно и то же, — сказал болгарский архиерей, служивший в каменной церкви Василия Великого, построенной совсем недавно Владимиром во имя святого своего покровителя.
— Ныне печаловаться и унывать нам не по чем! — отмахнулся Владимир, молодо и резво поднимаясь на возвышение, где стоял его княжеский престол. Это было то старое кресло византийской работы, в котором сиживала ещё Ольга Великая. Сохранил его Владимир, только убрал в дорогой позолоченный оклад на манер византийского. Да и прочее убранство в тереме было по византийскому обычаю и византийских мастеров либо их выучеников работы. Нарочитые воеводы и бояре стали обочь престола, лицом к послам и людям именитым, званным в терем.
Один Илья остался стоять, где стоял.
— Ступайте в земли свои и скажите правителям вашим! — торжественно объявил князь Владимир. — Ныне, по долгом размышлении, приняли мы решение: обустроить державу нашу по-новому, на пользу Господу и жителям её в утешение. Как бабка моя венценосная княгиня Ольга Великая отменила полюдье, а взамен него установила погосты, так и я, смиренный раб Божий, князь киевский и всея Руси земель, новый закон полагаю: в городах наших управлять ставлю своих сыновей. Они же и править будут, и войско приводить по надобности! Такого на земле нашей никогда прежде не было, но отныне установлением этим водворяется в державе мир и тишина.
Послы внимательно слушали переводчиков. Их внимание подчёркивало торжественность и важность минуты.
Илья смотрел на них, на князя, па лица молодых княжичей.
И ему казалось, что он видит их из какого-то дальнего далека. Отдельно выхватывал он взглядом лицо разгорячившегося, разрумянившегося князя Владимира — всё ещё красивое, всё ещё моложавое. Умное бледное лицо Ярослава, прекрасные, иконописные лица Бориса и Глеба, Святополка, стоявшего в окружении прибывших вместе с женой из Польши рыцарей иноземных. Приёмного варяжского княжича Олафа, старого Добрыни, что совсем стал сед и немощен... Добрыня, как всегда, соглашался с тем, что говорил князь, и его, понимая, поддерживал.
Но среди послов иноземных услышал Илья на пиру, где, тяготясь приглашением, и он сидел, в открытую заданный вопрос:
— А как князь собирается решать вопрос престолонаследия? Кто будет наследником князя?
— Тот, кого князь сам назначит, — ответил Добрыня.
— То есть, — повторил этот вопрос ксёндз Рейнборн, — никакой правды, по которой нужно дело сие творити, у князя нет? А что будет, если он одному престол доверит, а затем передумает? Ведь трон — это не просто стул, это войска и деньги... Неужели занимающий престол великий киевский так легко его отдаст? Неужели для того, чтобы оставить стол великий, ради коего тысячи жизней подданных и своих не жалеючи кладутся, достаточно повеления отцовского?
— Ежели так, — сказал византийский посол, — тогда вы — народ великий! Истинно по вере Христовой живущий!
А Илья подумал, увидев, как усмехнулся Ярослав, как сверкнул глазами Святополк: «Нет такого народа! И страшен сатана, ко злу человека прельщающий!»
И услышал ответ Добрыни.
— У нас всё по правде Божеской будет. Глава миру — Бог, глава дому — отец! Все сыновья в послушании христианском и тишине пребудут!
Илья вздрогнул от этих слов, сказанных с детской верою и простодушием чистым сердцем и младенцем в душе Добрынею. Глянул он на княжичей, каждого в окружении своих воевод и бояр, и ужаснулся, что по слову Господню не будет.
— Хорошо! — сказал византийский дипломат. — А коли так случится, да продлит Господь лета великого князя киевского Владимира, что приключится ему смерть внезапная и не успеет он престол отдать тому, кому считает нужным? Как тогда?
— Тогда, как и в миру, по смерти отца дому главою становится старший сын! — сказал, помаргивая безмятежными старческими глазами, простодушный Добрынюшка. А от Ильи не ускользнули взгляды, которыми обменялись Святополк и Рейнборн. «Святополк ведь старший! — подумалось ему. — Нелюбимый! Крови сумнительной, сын двух отцов, но старший!»
— Господи! — прошептал воевода. — Уведи мя от суеты мира сего, ибо не вмещает разум мой всей хитрости и прелести его сатанинской, но чует душа погибель, и провидит сердце кровь великую и страсти смертельные...
— А коли братья его старшинства не признают? — не отставал прилипчивый и умный византиец. — Ведь у каждого — войско, у каждого — удел свой!
— Да что мы, вовсе, что ли, дикари? Ведь мы закон Христов приняли! И в Святом его крещении пребываем! — закричал, разгневавшись по-стариковски, Добрыня.
«И Царьград пребывает! — подумал Илья. — А нигде столько преступлений из-за престолонаследия не творится, нигде таких мятежей и казней не бывает, как в Византии! А ведь всё одного закона, все веры Христовой, и во Христа веруют истово, со тщанием и молитвой повсечасной! Господи, спаси меня, ибо изнемог ум мой!»
На пировании видны были Илье не просто княжичи подросшие и по зову отца съехавшиеся в Киев, а силы, кои во главе своей держали, как знамёна, княжичей...
Таких сил было три. Православная византийская, во главе которой пока стоял старый князь Владимир. Он готовил себе на смену Бориса — любимого своего сына. Человека для многих загадочного, хотя бы и потому, что в нём никто не видел ни одного порока.
Сын — послушливый, военачальник — храбрый. Не раз водил он дружину противу басурман-печенегов и каждый раз побеждал. Но странное дело — от похвал и почестей уклонялся. Да и про подвиги его воинские как-то слуха не было. Пошла дружина, разбила врагов да и вернулась. Будто побег молодой вокруг ствола, вился около брата младший — Глеб, паче отца любивший Бориса. Но тоже — отрок скромный, молчаливый; хоть не было и в нём изъяна, а как-то молва ничего о нём, как и о брате, не говорила. Послушливы, тихи были сыновья греческой царевны Анны. Сам Владимир с ними рядом терялся и словно ребёнком становился. Тихо было у них в покоях: ни гульбищ, ни побоищ, ни криков, ни скандалов. Девок сторонились, подвигов воинских стыдились.
— Вот правители будут мудрые! — говаривал, целуя их, старый Добрыня. — Вот в ком Бог живёт.
Борис и Глеб краснели и отводили глаза.
Не таков был Ярослав. Худой востроносый княжич глядел пристально, умно. Больше помалкивал. Но видел Илья-воевода, с кем водит он дружбу и в ком опору ищет: север — матери его Рогнеды родова и варяги! Словно воскресли Свенельд, Рагнар, Фрелаф и другие русы да викинги — таковы округ Ярослава друзья-сотоварищи! И казалось, что от мальчонки доброго, носившего ему хлеб в погреб, не осталось и следа, всё выморозила Рогнеда, когда оторвала Ярослава от Малуши-славянки и увезла в Полоцк. Казалось, что и Богу православному он верует больше по форме, чем по душе. А свита его была и вовсе некрещёной. Зло глядела она в сторону строящихся киевских церквей. И видели люди смысленные: не дай бог на киевский престол Ярослав сядет — вновь варяжские времена вернутся.
Илья, с тех пор как погиб Подсокольничек, держал весь обычай монашеский, и удивительное с ним происходило! Он и прежде, с тех дней, когда погибла Дарьюшка, стал в сердце своём службу церковную слышать — шла она постоянно и в яви, и во сне. Что бы ни делал воевода — шла в душе его постоянная церковная служба... Все годы, что был он в заморском походе, пели в душе его голоса ангельские и шла литургия божественная. После же смерти Подсокольничка, как первый раз причастился он в Киеве у старцев печорских Святых Таин, будто таза у него новые открылись. Стал видеть он и прошлое, и будущее.
Происходило это помимо его воли. Так, ни разу не поговорив ни с Борисом, ни с Глебом, видел он на них печать избранности, видел свет, от них исходящий. Но странные чувства рождал этот свет. Хотелось пасть на колени и рыдать, каясь в прегрешениях своих, изнемогая от жалости к человекам...
Когда же смотрел он на Ярослава, то видел его чётко, словно молодыми глазами рассматривал. Видел каждый порез на его подбритых щеках, каждый волос в молодой бороде, словно и не человек он был, а какая-то диковина хитростная, по разуму изготовленная искусным мастером. Ни разу при нём не сказал Ярослав лишнего, ни разу не ответил невпопад, ни разу не смутился, не покраснел, как Борис и Глеб — братья его сводные.