Пульхерия радовалась поездке отца и охотно последовала бы за ним, помогая спасению дорогих ей монахинь. Корабельщик явился с обоими сыновьями и привел еще троих греков, единоверцев и товарищей по ремеслу, которые остались без работы, потому что обмеление Нила мешало судоходству.
Орион щедро снабдил старого мастера деньгами на дорогу.
После захода солнца головная боль Паулы унялась. Она не знала, что подумать о внезапном решении Ориона; оно пугало и радовало ее, потому что юноша избавлялся от большой опасности. В первые дни после возвращения из Константинополя он хвалил доброту и гостеприимство сенаторской четы, и его мнение всецело разделял покойный мукаукас, сохранивший приятные воспоминания о своей поездке в столицу. Таких друзей нельзя было оставить без помощи. Кроме того, Нилус, всегда относившийся с большим уважением к дочери Фомы, с особенным усердием передал ей приветствия Ориона.
Завтра, может быть, возлюбленный навестит ее.
Чем чаще приходили девушке на память его слова, что он никогда не обманывал дружеского доверия, тем сильнее хотелось ей, вопреки совету игуменьи, отбросить все сомнения, и, повинуясь голосу сердца, отдать Ориону свою руку.
Убывающий месяц еще не поднялся над горизонтом, и ночь была темна, когда монахини стали садиться на барку. По причине мелководья большое судно не могло подойти к самому берегу, и переодетых египетскими крестьянками сестер киновни пришлось переносить на руках. Наконец, очередь дошла до настоятельницы. Иоанна, Пульхерия, Перпетуя и воспитательница Марии, Евдоксия, усердная мелхитка, окружили ее; игуменья в последний раз поцеловала Паулу и шепнула ей на ухо:
— Бог да благословит тебя, дитя мое. Орион остается с тобой, и тебе будет вдвое труднее сдержать данное мне слово.
— Я обязана прежде всего оказывать ему доверие, — тихо отвечала Паула.
— Ты обязана заботиться о самой себе; будь тверда и осторожна.
Руфинус оставался последним на берегу; жена и Пуль обнимали его.
— Бери пример с нашей дочери! — воскликнул старик, обращаясь к Иоанне и ласково привлекая ее к себе. — Будь уверена, что Бог не оставит нас своей помощью. До свидания, добрейшая из добрых! Если с твоим беспутным мужем случится беда, утешай себя мыслью, что он пожертвовал собой, спасая от жестокого преследования целых двадцать пять душ, неповинных ни в чем. Во всяком случае я останусь до конца на избранном пути; но отчего друг Филипп не пришел проститься со мной?
Иоанна заплакала и сказала:
— Он явно избегает нас; мне грустно такое отчуждение доброго человека именно теперь, в эту тяжелую минуту. Ах, если ты любишь меня, Руфинус, возьми с собой Гиббуса!
— Да, господин, возьми меня, — вмешался горбатый садовник. — Пока мы вернемся назад, Нил, конечно, разольется, а до тех пор цветы обойдутся и без моего ухода. Сегодня ночью мне снилось, что ты сорвал розу с моего горба; она сидела на моей спине, как шишечка на крышке кувшина. Это что-нибудь да значит! Если ты оставишь меня дома, кто же будет потешать тебя дорогой?
— Ну так и быть, ступай на барку, — со смехом отвечал Руфинус. — Довольна ли ты теперь, Иоанна?
Он еще раз привлек к себе жену и дочь. Крупная слеза из глаз Иоанны капнула ему на руку, и муж прошептал ей тихонько:
— Ты всегда оставалась розой моей жизни, а без роз немыслим никакой Эдем.
Наконец большое судно вышло на глубину и вскоре скрылось в темноте от глаз оставшихся женщин. Звон монастырских колоколов раздался вслед беглецам; Пульхерия и Паула усердно звонили на колокольне. В воздухе не было ни малейшего ветерка; на барке, спускавшейся вниз по течению, нельзя было поднять даже маленького паруса, зато матросы изо всех сил работали веслами, и судно все дальше и дальше подвигалось к северу. Опытный лоцман стоял с шестом на носу барки, измеряя глубину, его брат правил рулем; ход барки ежеминутно затруднялся мелями и накопившимися массами ила. Едва взошел месяц, как судно село на мель напротив Фостата, матросам пришлось сойти в воду, они затянули песню, чтобы работать дружнее, и столкнули барку в глубину. Такие остановки происходили несколько раз, пока беглецы достигли Ликополиса.
Здесь Нил разделялся на два рукава, и путникам предстояло незаметно проскользнуть мимо таможенной стражи. Вопреки опасениям большое судно осталось незамеченным в дымке тумана, поднявшегося с реки перед восходом солнца.
Войдя в Фатметийский рукав, капитан и матросы были вне себя от радости, приписывая неожиданную удачу молитвам набожных сестер.
При солнечном свете стало легче обходить мели, но как был узок обычно многоводный в этом месяце нильский рукав! Заросли папируса по краям речного русла стояли почти на сухой земле, причем их зелень пожелтела, как солома. Прибрежный ил затвердел, точно камень, и легкий западный ветер, надувавший теперь паруса, крутил над ним белую пыль. Во многих местах почва потрескалась; эти черноватые трещины казались разинутой пастью земли, жаждавшей влаги. Черпальные колеса стояли в стороне от реки, удалившейся от них, а поля, которые еще недавно орошались водой, походили на гумно, где прежде вымолачивали собранный с них хлеб. Вокруг деревень и пальмовых рощ колыхалось желтоватое марево; путники, шедшие по высоким прибрежным насыпям, подвигались вперед, опустив головы и едва волоча ноги по глубокой пыли, покрывавшей дорогу.
Солнце невыносимо жгло с безоблачного неба; монахини сделали себе навесы из белых головных покрывал и сидели на палубе в глубокой задумчивости. Глиняный кувшин с нильской водой то и дело переходил из рук в руки, но питье не утоляло жажду. Когда настал час обеда, почти никто из сестер не притронулся к пище; настоятельница и Руфинус старались ободрить их; однако после полудня старушка также почувствовала упадок сил и спустилась в маленькую душную каюту, где было еще жарче, чем на палубе.
Так прошел длинный мучительный день. Матросы говорили, что не припомнят такого зноя, но это не мешало им, однако, с удивительной стойкостью работать веслами с утра до вечера.
Наконец наступил прохладный вечер; измученные путешественницы ожили и свободно вздохнули; между ними завязался разговор, ужин показался всем очень вкусным. Игуменья познакомилась с корабельным мастером, а потом принялась толковать с Руфинусом о будущем Паулы и Ориона.
Старик опровергал мнение настоятельницы, что сына Георгия следует подвергнуть испытанию; по его словам, союз с любимой девушкой мог принести только нравственную пользу честному юноше, каким по-прежнему считал его Руфинус, несмотря на отказ сопутствовать беглецам.
Горбатый садовник смешил монахинь своими шутками, а после ужина все собрались на общую молитву. Усталые гребцы также развеселились. При этом можно было порадоваться, что лишь немногие монахини-гречанки понимали по-египетски, потому что один шутник из матросов затянул песенку о красоте своей возлюбленной, где попадались слова, неудобные для женского слуха. Сестры вспоминали о покинутых друзьях, строили планы возвращения на родину. Но тут пожилая монахиня прервала веселую болтовню, напоминая молодежи, что в часы опасности нужно молиться о спасении, а не тешить себя легкомысленными мечтами.
Одна из сестер стала высчитывать, какая погоня настигнет их скорее: на лошадях или на лодках? И эти речи снова опечалили присутствующих. Но вскоре взошел месяц; все предметы на берегу Нила, отражаясь в гладкой поверхности реки, снова приняли определенные очертания и перестали пугать воображение. Чем дальше продвигалось судно, тем гуще становились заросли папируса по краям потока. Тысячи птиц гнездились в нем, но они спали; глубокая тишина и мрак окутывали окрестности. Отражение месяца колебалось в воде, как гигантский цветок лотоса между другими, более мелкими, душистыми чашечками этого растения, сверкавшего яркой белизной на темной влаге. Барка оставляла блестящую борозду, и каждый удар весел поднимал светлые сверкающие брызги; луч месяца серебрил нежные верхушки тростника; деревья стояли, окутанные прозрачной фиолетовой дымкой; с одной вершины на другую перелетали совы, беззвучно и мерно взмахивая крыльями.
Картина летней ночи подействовала на монахинь. Их разговоры умолкли; вдруг молодая сестра Марфа, прозванная монастырским соловьем, запела молитву; остальные хором подхватили ее. Матросы перестали балагурить, и некоторое время барка скользила по волнам при торжественном пении псалмов и гимнов. Свежие голоса юных сестер будили ночную тишину; на небосклоне ярко горела комета; путники как будто воскресли душой. Когда певицы утомились, всеми овладела сладкая задумчивость. Кто сидел, опустив глаза, кто любовался звездами, кто следил за тихим течением реки, колебавшей чашечки лотоса у камышей.
Никому не приходило в голову наблюдать за тем, что происходило на берегу. Лоцман не спускал глаз с фарватера, а между тем на утренней заре в густой чаще папируса с восточной стороны стал раздаваться подозрительный треск и порой мелькало что-то стремительное, как молния. Был ли то шакал, готовый разорить гнездо водяной птицы, или гиена, пробиравшаяся в камышах? Наконец, окаменевшая от зноя почва задрожала под глухими ударами копыт. Рулевой вздрогнул и обернулся в сторону. Что бы это значило? Может быть, на берегу пасся рогатый скот и волы затеяли драку? Вода в реке стояла так низко, что с барки нельзя было рассмотреть, что происходит наверху. Вдруг лоцмана окликнул тонкий голос, и горбатый садовник прошептал ему: