Итак, меры были приняты, оставалось ждать, сна не было. Почувствовав облегчение, Марк теперь мирился с космосом, пытался загладить вину за неуместные, изредка прорывавшиеся в моменты невыносимых болей упреки. Он ставил логосу в вину несвоевременный призыв оставить империю, подданных, родину, родных и близких. Теперь было стыдно за проявленное малодушие.
Когда умирал, обнаружил, что существует, как бы точнее выразиться, пространство единичной человеческой души и заключено оно между двумя крайними точками, двумя взглядами — это, прежде всего взгляд, обращенный в черный — пречерный колодец, где на самом донышке теплится то, что мы называем человеческой сутью; и взгляд на звезды — создания трепетные, огнедышащие, разумные, расположенные в невообразимо удаленных мировых сферах.
Конечно, было радостно вернуться в лоно космоса, сердце пело хвалы пневме, мировому ведущему, сохранившему его для бела света, и все равно истина, открывшаяся в мерцающие между жизнью и смертью мгновения, светила ярко, вызывающе. Если человеческая душа всего лишь сколок с души мировой, выходит, и эта всеобъемлющая, пронизанная добродетелью субстанция мечется между чем‑то и чем‑то, стремится к чему‑то, не знает покоя?
Мысль была мудреная, над ее упрощением Марк Аврелий бился в дни выздоровления. Размышления оформились в вопрос — не противоречива ли истина, логос, космос сами по себе? Не противоречив ли сам по себе и Создатель? Что, если логос внутренне разделен и добродетель бьется о себя саму, как о стенку? Мысль абсурдная, но все‑таки? Каждый свой миг он старался ступать след в след за ведущим — сколком с мировой души или пневмы, которая мыслилась прежними философами как нечто абсолютно цельное, добродетельное по существу, непротиворечивое по определению. Их доводы были очевидны — мир един, космос един. Во всех его проявлениях и устройстве ощущается единая сила. А если это не так, в чем же тогда заключена противоречивость? Не в том ли, что и логос, и Создатель тоже находятся в движении. Бредут куда‑то, зачем‑то. Что‑то ищут… Ведь никто из нас, смертных, не стоит на месте — вращается подобно космосу, ходит по кругу, как звезды. Может в том и противоречивость, что сегодня ты те не такой, каким был вчера?
Не был бы Марк римлянином — человеком недоверчивым, практичным, последовательным, — если бы вскоре не сумел избавиться от этой бредятины, не перебросил мостик от этой, преследующей его, странной картины к повседневным делам.
Вот что вызывало уныние — может, мятеж произошел по его вине? Может, он что‑то проглядел? Не принял в достатке мер, чтобы в зародыше, в момент назначения Кассия в Сирию, придавить его своеволие? Может, понадежнее следовало впрячь его в узду и направить энергию на полезное и нужное государству дело?
Он терпеливо ждал ответа Авидия. Не дождался! Как раз в эти дни прощенный Бебий Корнелий Лонг младший вместе с женой Клавдией Максимой наконец добрались до Сирмия. Прибыли под вечер. Марк почти всю ночь беседовал с молодыми людьми. После того разговора и открылась перед ним связь между дерзкими философскими измышлениями о многомерности души единичной и мировой и реальной политической практикой. Как более емким, проницательным стал взгляд на строение небесных сфер, на человеческую душу, в той же степени углубилось понимание конкретной политической ситуации.
Стало ясно, заговор Авидия — это не только деяние ослепленного гордыней выскочки, не только попытка безумца возродить прежний республиканский строй, но скорее некое шевеление подспудных исполинских сил, который дали о себе знать подобным неразумным поступком. Как отважился Кассий объявить себя императором, не получив официального подтверждения о смерти Марка?
Это более чем нелепость — это глупость!
Подобное безрассудство никак не увязывалось с обликом и внутренним душевным строем Авидия. Ведь на что‑то он рассчитывал, начиная подобное предприятие?
Рассказ Клавдии и Бебия впервые открыл ему глаза на существенную трещину, прорезавшую тело империи по линии между северной оконечностью Адриатического моря и западными границами Египта. Нелюбовь к римлянам, старательное подчеркивание местных достоинств, отношение к власти как к чему‑то навязанному силой — это были тревожные симптомы. Империя треснула посередке, и Авидий, по — видимому, услышал хруст. Ведь он сам родом из Сирии и в душе недолюбливал римлян. Пока Марк воевал на севере, что было логично, традиционно, похвально, восток империи помаленьку отламывался и отплывал в самостоятельное плавание. Дрейф еще не начался, против двенадцати размещенных на Данувии легионов никто не мог устоять, но первые толчки, сотрясения, шевеление ойкумены уже началось. Эти скрипы Авидий уловил первым.
Марк вздрогнул — о том же предупреждал и Адриан, обвиненный записными патриотами в низкопоклонстве перед всем иноземным, особенно греческим. Наследник Траяна требовал от Антонина Пия, от Марка — граждане, больше внимания Востоку, больше внимания персидским нагорьям и равнинам к северу от Каспийского моря. Там копятся силы, способные сокрушить Рим. Им может противостоять только цельное, непротиворечивое, однородное государство. Запомните, угроза Риму во внутренних раздорах. Но как преодолеть их? Как скрепить все отдаленные части исполинского государства. Одних легионов недостаточно. Необходимо, чтобы житель Британии строил жизнь на тех же основаниях, что и житель поганой Цирцезии, что на Евфрате. С этой целью Адриан кодифицировал законы. Но и этого мало, утверждал наследник Траяна. Следует добиться того, чтобы каждый гражданин Рима, где бы он не находился, уверовал в необходимость сохранения империи. Необходима идея, которая объединила бы их мысли, свела их ощущения к единому стандарту? В чем та скрепа? В культе императоров? Марк усмехнулся — в тот момент, когда в Сирии открыто насмехаются над Августом и Тиберием, презирают Калигулу и Клавдия, смеются над ним, философом, странно рассчитывать на личность, пусть даже и обожествленную.
Известие о казни Сегестия вновь вогнало его в мрачные размышления. Что он там крикнул напоследок? «Спаси Христос!»
Возвеличить обряды, посвященные Изиде, Гермесу Трисмегисту (Трижды величайшему), Магна Матер, Асклепию, Митре? Погрузить государство в болото какого‑нибудь иного суеверия, например, поклониться этому шарлатану из Абинодеха, утверждавшему, что переспал с луной? Неужели человекам недостаточно проверенных основоположений, доказанной, точно выверенной, понятно изложенной истины? Может, вся беда в том, что истина тоже не стоит на месте, как и Создатель, как мировая пневма, как космос?
Вот когда он ощутил гнев в сердце. Усмирял, усмирял злонравие, а оно возьми и прорвись! Стоит ему только намекнуть, что власть поддерживает некий новый культ, выказать ему пусть даже негласную поддержку, против него поднимутся низы. Это очевидно! Он никогда не поднял бы руку на свободу воли, но жители всех провинций видят в христианах колдунов, наводящих порчу на их стада, отщепенцев, которым не дорого все римское, извергов, поедающих маленьких детей. С этим он ничего поделать не может.
Не может, и все тут! Поэтому и уныние, и мрачное настроение. Дал волю раздражению. Сказал себе — судьба Авидия и его приверженцев исключительно миром, штрафами, конфискациями, изгнанием не может быть улажена. Что ж, сириец, спасибо за науку, ты сам подписал себе приговор.
В последний день апрельских календ от Вара примчался гонец. В донесении указывалось, что Авидий провел в признавших его провинциях дополнительный набор солдат. Тем лучше. Марк отдал приказ, и Пертинакс, Север и Приск двинули легионы к Сирмию.
Оставалось ждать их прибытия, затем ускоренный марш на восток до Византия и далее через Малую Азию в мятежные области.
В канун майских календ Марк впервые выбрался на прогулку. Была весна, но пекло так, что в помещении нечем было дышать. Хотелось на волю, глотнуть свежего воздуха, послушать пенье птиц. Феодот последовал за ним, телохранитель из германцев шагал сзади — это был увалень повыше и посильнее Сегестия.
Но неуклюж! Спальник так и сказал императору — силен варвар, но неловок.
Марк усмехнулся.
— Не придирайся. Раз Сегестий и Катуальда рекомендовали, значит, ловкости ему не занимать. Не так ли, Вирдумариус? — обратился он к телохранителю.
— Я умею обращаться с любым оружием, господин. Слышу, как кошка, чую, как собака. Когда меня взяли в преторианцы, Сегестий объяснил что к чему, — на хорошей латыни ответил германец.
— Вот видишь, Феодот.
Император был явно доволен. Он полюбовался небом — там клином летели на север журавли, проследил взглядом за цепочкой муравьев, деловито перемещавших по натоптанной ими тропке высохшую еловую хвоинку. Все при деле, спешат, суетятся, тащат, только он проводит дни в праздности.