Между прочим, вскоре после первой, легендарной пощечины темпераментная дочь Хенеля вторично закатила пощечину лицу мужского пола, а именно — своему красавчику Рудольфу. Случилось это, когда Рудольф, поддавшись вполне закономерному весеннему брожению чувств, начал увиваться вокруг юной героини местного театра и на неприлично малом расстоянии от ее длинных ресниц исполнил серенаду Бельмонте «Средь мавров я в плену томился…» Болтливая подружка обладательницы длинных ресниц, сама тайком вздыхавшая по господину Рудольфу, немедля донесла фрау Эльмире о галантном приключении; последняя усмотрела в «маврах» намек на собственных «Трех мавров», и все это имело следствием вышеупомянутый инцидент в плюшевой тишине гостиной. Однако пощечина не сумела подавить бунт в душе господина Рудольфа. По ночам он тайком удирал к длинным ресницам и явно плевал и на свою костлявую супругу, и на ее слежку. Тогда Готлиб Бруно как майор, с одной стороны, и как тесть — с другой, заставил зятя дать слово чести по всем правилам, а дочери вручил весьма внушительный чек, на который эта смышленая особа под пасху двадцать девятого года приобрела в Цвикау роскошный «хорх» (с наружным ручным тормозом), да, да, тот самый, который в данную минуту вез к Фюслеру чету аптекарей вместе с их нечистой совестью. Но и они не замечали нищеты тех, кто тучами, словно стаи галок, усыпал опустелые желтые поля в поисках забытых колосьев, не замечали красоты плавных спусков и подъемов по склонам горных долин, уже подернутых синеватой дымкой ранней осени.
Хладек обратился с просьбой к Лее.
— Сядь за рояль, Лея. Сыграй что-нибудь, как бывало, нам, старикам, на радость, а мне — на дорожку. Сыграй какой-нибудь этюд. Или что сама захочешь. И не стесняйся. Пальцы тоже должны заново учиться ходить, если разучились бегать. Сядь за рояль, Лея. Не заставляй себя уговаривать. Я хотел бы унести эту картину с собой, хотел бы видеть ее, когда закрою глаза, хотел бы радоваться, когда вспомню о тебе… Ну так как же?
Лея упрямилась.
— Музыка разрушает небо, — сказала она.
— Неправда, девочка, музыка подводит под небо золотые подпорки или, вернее, дюралевые стропила с таким расчетом, чтобы они выдерживали не только суеверный гнет судьбы сверху. Нет, небесные перекрытия должны обладать достаточной устойчивостью, чтобы к ним можно было подвесить все скрипки мира, включая сюда и виолончель нашего свежеиспеченного профессора. Видишь ли. Лея, породнить старое искусство и новый, технический век — это, может быть, означает внести свой вклад в конкретизацию гуманного мышления. А тебе надо бы снова играть.
Лея сидела в гостиной на софе, положив ладони и подбородок на рукоятку своей палки. Она старалась не смотреть на Хладека. Хладек стоял, облокотясь о рояль, который сразу после возвращения Леи был по просьбе Фюслера извлечен из рейффенбергского вещевого склада и доставлен сюда, в слитком тесную для инструмента квартиру при зибенхойзерской школе. Рояль занимал по меньшей мере третью часть комнаты, и для того, чтобы как следует провести смычком по струнам виолончели, почти не оставалось места. Хорошо еще, что над роялем висел богемский пейзаж Каспара Давида Фридриха и его необъятная в блекло-зеленых тонах панорама как бы расширяла комнату, открывая вольный простор за окном. Хладек сунул четыре пальца в вырезы жилета, так что большие пальцы легли на отвороты пиджака и словно кивали друг другу…
Эх, Хладек, не хватало еще, чтобы ты достал из кармана скорлупки каштанов и надел их на пальцы — шляпки для Пьеро и Пьеретты; чтобы из носового платка величиной с пеленку ты смастерил твоему Пьеро балахон Арлекина, а Пьеретте — платьице из маленького платочка, что торчит у тебя в кармашке, не хватало, чтоб ты начал играть скорлупками, будто тысячу лет назад… Как это было раньше? Ах да: «Пьеро, мой милый Пьеро, ничего-то у нас не осталось, ни зернышка кукурузы, ни ножки теленка, ни яблочка, ну ничего-ничегошеньки. Чем же я накормлю тебя, Пьеро, мой милый Пьеро?..»
«Пьеретта, моя прекрасная Пьеретта, а не завалялся ли где-нибудь хоть крохотный звук, ароматный, копченый, аппетитный звук кларнетика?»
«Сейчас пошарю на чердаке, Пьеро, мой милый Пьеро».
«Нет, Пьеретта, моя прекрасная Пьеретта, у тебя слишком нежные ножки, чтобы пройти тысячи ступеней до нашего чердака. Предоставь это мне. А сама сбегай в лес, что шумит за нашей дверью, и набери на десерт в свой фартучек свежих звуков валторны, нежных, как абрикосы».
Тут милый Пьеро и прекрасная Пьеретта спрятались в жилете у Хладека: он — на чердак, она — в лес. Потом Пьеро спустился вниз, слышно было, как он причмокивает и играет на кларнетике, трогая своей игрой даже камни. Хладек умел воспроизводить звучание по меньшей мере полдюжины инструментов, а звериных голосов и не счесть. Вдруг вернулась Пьеретта, задыхаясь, дрожа, плача:
«Ах, Пьеро, мой милый Пьеро! Я не могла принести ни одного звука валторны, ни единого. Дикий кабан погнался за мной, страшный дикий кабан. Ах, если бы ты пристроил дверь к нашему домику, Пьеро, мой милый Пьеро!.. Ой, вот он!.. Ой-ой-ой!..»
«Мерзкое животное, уймись! Пьеретта, моя прекрасная Пьеретта, спрячься, а я сыграю ему марш. Спрячься за нежным полуденным ветром, что залетает в наше оконце…»
«О, Пьеро, мой милый Пьеро, когда на дворе беда, искусство теряет силу. Бежим лучше к охотникам…»
«Подожди, Пьеретта, моя прекрасная Пьеретта, может, это не такой уж кровожадный кабан. Подожди, я сыграю ему марш, что-нибудь из старика Лумира, что-нибудь из Янашека…»
Ах, ведь и сам Хладек тысячу лот назад, когда еще только начинался «тысячелетний рейх», тоже не думал, что гитлеровцы такие уж кровожадные кабаны. Теперь он все это лучше знает, он больше не надевает скорлупок на пальцы, не изображает ни Пьеро с Пьереттой, ни мстительную амазонку Шарку с глупым влюбленным Штирадой, которого она обводит вокруг пальца, ни доброго разбойника Вашека, который поставил жадной крестьянке набойки пониже спины, ни бравого солдата Швейка с фельдкуратом Отто Кацем и поручиком Лукашем, не изображает больше герра Гитлера с мистером Чемберленом, как они сидят в Оберзальцберге, пьют кофе, заедают венским тортом и герр Гитлер кричит, чтобы ему дали тарталетку с повидлом и сливовицу, а мистер Чемберлен терпеливо — ну прямо как домашний врач — объясняет, что этого герр Гитлер не получит… Было, было, все было в прошлом, был и добрый дядюшка Ярослав, только теперь он превратился в Хладека. У дяди Ярослава густые непокорные волосы закрывали уши, их можно было расчесать так, чтобы они напоминали крылышки на шлеме Гермеса — посланца богов. А у Хладека волосы стали редкие, и смолкли бесчисленные голоса, что жили в его горле, и остался только один, совсем обычный голос.
— Сыграй, Лея, очень прошу тебя…
— Не хочу, Хладек, я слишком много насмотрелась всякой музыки.
— Насмотрелась?
— Да, насмотрелась. Светло-русая Галька из Радома создавала музыку с помощью доски. А доску она выломала из тех нар, на которых — ты подумай только! — на которых умерла от голода ее родная сестра. После сестры остался ящик с красками, целый ящик. И светло-русая Галька взяла доску и нарисовала на доске черные клавиши. Только черной краски не хватило, и черные клавиши она дополнила желтыми, красными, зелеными, лиловыми… В нашем блоке все были наголо острижены — за «пассивное сопротивление». А Галька, играя, привыкла откидывать волосы со лба, — Лея судорожно тряхнула головой, повторяя движения Гальки. — Но что она играла, Хладек, ты бы только послушал, что она играла своими костлявыми, словно у скелета, пальцами! И пальцы ее впивались в дерево, как жало скорпиона. Она играла Шопена, разумеется, Шопена, а кроме того, — как тебе это покажется? — кроме того, Баха, «Хорошо темперированный клавир». Слыхана ли такая безвкусица, а, Хладек…
Лея прижалась лбом к рукам, обхватившим изогнутую рукоятку палки.
— А теперь, Хладек, оставь меня в покое. Развеялись чары, все было, все прошло: добрый дядя Ярослав, добрый дядя Тео, человек из-за моря, Гиперион и мягкая трава на опушке леса, и я… и я…
— А я не оставлю тебя в покое, даже но надейся. Трудно сказать, когда мы увидимся снова. (В этот раз Хладек сумел увязать свой визит к ним со служебной поездкой в Дрезден, где должен был оформить передачу имущества еврейских граждан, вывезенного гитлеровцами в Прагу.) Так давай же используем время, истратим его, как говорится, до конца, давай потолкуем друг с другом, давай сыграем в четыре руки, ведь слова порой бессильны…
Хладек ждал, что Лея по меньшей мере подымет упрямо опущенную на руки голову. Но опа спросила, не подымая головы:
— Почему ты не взял с собой Франциску? Франциска — единственная, кто не терзает меня воспоминаниями о прошлом, воспоминаниями о том, кем я была когда-то. Да, говорить друг с другом… это великолепно… — тут она вскинула голову и посмотрела на Хладека отрешенным взглядом, — великолепно и другое: нас согнали за колючую проволоку и там мы могли говорить друг с другом. А теперь? Теперь мы наслаждаемся свободой и нас разогнали по домам, одну — в Чехословакию, другую — в Германию, а между нами опять заслоны… Знаешь, что сказал ван Буден? Он сказал, что заслоны и недоверие вредят чувству антифашистской общности судеб.