Персияне ели на разостланных на земле коврах. Для русского же посольства специально устанавливали широкие и низкие столы, на которых ставили бесчисленное множество блюд: каждому подавался особенный деревянный раскрашенный поднос, где помещалось не менее пятнадцати тарелок. Посреди стола оставалось место для прохода прислуги. Понравилось ли вам кушанье — тут же услужливая рука отрывает лакомый кусок баранины и кладет его вам на тарелку. Хотите жирного плова, белизна которого подобна снегу и восхищает вас, — его уже касается рука, и кирпичный цвет, в который она выкрашена, и красные ногти, редко обрезаемые, сочетаются с белизной риса, и прислуживающий вам гордится тем, что удваивает наслаждепие ваше. Вдруг видите вы ту же самую руку, богатую остатками плова, вырывающей внутренность арбуза к вашим услугам…
Прислуга ловко бегает по столу, и плечо ваше служит ей подпорой. Если не уклонили вы головы, через нее переступают без затруднений, и длинные полы одежды скрываю! вас от глаз товарищей.
«Неизвестно, — с усмешкой думал Ермолов, — принадлежит ли все это к роскоши восточной, о которой ходит столько баснословных россказней?..»
На столе — в нарушение мусульманского запрета — в изобилии вино — испаганское и ширазское, очень даже неплохое. Штабс-капитан Муравьев в третий раз поднимает пустую чашу, давая знак снова ее наполнить. Любимец шаха, министр Мирза-Абдул-Вахаб, подходит к Ермолову и приятельски берет его левую руку, начиная престранным образом перебирать на ней пальцы. Генерал позволяет ему такую забаву, полагая, что в восточных обычаях это означает изъявление приязни.
Накануне у них состоялся весьма горячий разговор, в конце которого Ермолов решительно заявил, что не приехал приобретать дружбу шаха к русскому императору пожертвованием областей, чьи жители прибегли под покровительство России. Он говорил, что есть множество других выгод, которые Персия можег извлечь из благорасположения российского государя. Он приглашал Абдул-Вахаба взглянуть на карту и убедиться в том, что, без нарушения существенных выгод России и не давая повода к неизбежным раздорам впоследствии, невозможно уступить шаху ни пяди земли. Ермолов расстался с министром и вслед за ним отослал нераспечатанную грамоту шаха.
Между тем Мирза-Абдул-Вахаб играл его пальцами, и Ермолов вдруг почувствовал на одном ужасной величины перстень. Генерал тотчас оторвал руку и в крепких выражениях объяснил, что подобных подарков не принимает.
Министр принял это за величайшую обиду и на другой день показывал посольскому переводчику необыкновенной величины синий яхонт, с которым он намеревался повторить наступление. Ермолов избавился от нового дара только угрозой прервать дружбу. Он слышал, что верховный визирь Садр-Азам-Мирза-Шефи точно так же приобрел расположение английского посла, который не устыдил его отказом.
И вот уже через день сам Садр-Азам прислал русскому послу великолепный жемчуг, который был возвращен вельможе, убежденному, что все на свете продается и покупается.
Свидания с Абдул-Вахабом, часто весьма шумные, продолжались. Мпнистр твердил, что без возвращения областей невозможно удержать дружбу России с шахом и что ФетхАли будет оскорблен отказом, напоминал, что русский государь, отпуская персидского посла из Петербурга, обнадежил его и обещал не брать на себя объявление войны, опасаясь шахского гнева. Ермолов во всю мощь своих легких возражал ему, не скупясь на туманные обещания, лесть и угрозы.
— Государь-император будет крайне сожалеть о разрыве, ибо он намеревался сохранять вечную дружбу, — почти кричал посол своим гулким басом. — Но он знает и то, что ничего не должно щадить на защиту верных ему народов, которые все счастье свое полагают в его покровительстве! Я же вижу свои обязанности в соблюдении достоинства моего государя и России! И если в приеме шаха увижу холодность, а в переговорах замечу намерение нарушить мир, тотчас сам объявлю войну и потребую передвинуть границу по реке Араке…
После такой горячей тирады Ермолов обрушил на Абдул-Вахаба свой план войны: завладеть Тебризом и потом, уступив из великодушия Адербиджан, удержать Эриванскую область, что будет признано за примерную умеренность.
— Жаль мне, — с притворной горячностью гремел Ермолов, — что вы почтете это за хвастовство! А я готов назначить вам день, когда русские войска возьмут Тебриз. Желал бы только, чтобы вы дали мне слово дожидаться меня там для свидания!..
Он не преминул напомнить о печальных последствиях, какие ожидают Персию в случае неудачной войны, так как немало окажется людей, готовых воспользоваться междоусобицей и даже покуситься на шахский престол.
— Итак, первая же несчастливая война должна разрушить нынешнюю династию! — восклицал русский генерал. — Неужели соседи, среди которых некоторые и теперь уже беспокойны, останутся равнодушными зрителями мятежей и раздоров?..
Гневные тирады с обеих сторон перемежались величайшими приветствиями и нежнейшими изъявлениями приязни, однако Ермолов начал мало-помалу примечать, что МирзаАбдул-Вахаб, повторяя слова о земельных притязаниях к России, слабел в своем упорстве. Оставалось дожидаться шаха, все еще ехавшего с огромным гаремом из Тегерана в Султанию.
Отдыхая от непривычного для него обмена хитростями, от поединков, в которых оружием служили не шпага и пистолет, а изысканное лицемерие и перемешанные лестью угрозы, Ермолов бродил по пустому дворцу Фетх-Али-шаха, Фетх-Али был племяпнпком кровавого евнуха-шаха АгаМухаммеда, который нежно называл его Баба-хан. Когда Ага-Мухаммед был убит невольниками, Фетх-Али зарезал своего брата и сел на престол. У него было более ста сыновей и дочерей от восьмисот жен, составлявших шахский гарем.
Дворец в Султании был построен из жженого кирпича на невысоком пригорке. Пожалуй, не нашлось бы в России порядочного помещика, у которого дом не был бы лучше.
На стенах — весьма плохая и бедная живопись, повсюду — страшная неопрятность. Комнаты маленькие, нечистые. Гарем построен кружком во дворе, и здесь по нескольку шеи сгоняется в одну комнату. Лишь в одной восьмиугольной башне шахские жены располагались более пристойным образом: по четырем углам построены были четыре чуланчика для них и их прислуги.
Во второй башне находился уединенный кабинет шаха, посвященный сладострастию — господствующей его наклонности. Когда он приходил в сераль, то садился здесь на полу, а жены окружали его.
Суровый солдат, воспитанный на «Записках» Цезаря и суворовской «Науке побеждать», Ермолов с нескрываемым отвращением воспринимал увиденное. «В сем серале, — размышлял он, — шах проводит большую часть времени, забывая, что тем уничтожает себя и как государя, и как человека. Несколько сот жен, из коих каждая не может быть часто удостаиваема с ним свидания, в ожидании онаго, как единственного счастья, изощряет себя на все виды обольщения, расточает отраву лести. И царь, женоподобный в сем жилище срама и бесчестия, мечтает быть превыше всех во вселенной!..»
Ермолов услышал хохот в соседней комнате, где конвойные казаки расставляли драгоценные огромные зеркала — подарок Фетх-Али от русского императора. Здесь на стене была изображена в самом карикатурном виде охота. В середине шах — верхом — колол лань. Он был нарисован в короне, полной царской амуниции и строго глядел на зрителей. Огромная борода его от ветра наклонилась назад, голова была гораздо больше лошадиной, туловище короче головы с бородой, а талия тоньше руки. В соседней комнате, где проветривались присланные в подарок шаху меха соболей и горностаев, на стенах были изображены в рост, также весьма карикатурно, все его дети.
Хандра от долгого бездействия грызла и точила Ермолова. Он вышел на плохо построенное крыльцо. Сада в Султании никакого не было, только высажено несколько деревьев. За ними — развалины древнего города с огромной величественной мечетью, построенной еще греческими зодчими. «Скорее бы все это кончилось, и можно было бы приниматься за дела… — думал генерал. — Жизнь словно замерла в этой стране, застыла в обманчивом покое. О, Персия — это пороховая бочка, фитиль к которой может тлеть столетиями!..»
7
3 августа 1817 года посольство было наконец представлено шаху.
От ставки Ермолова до шахской резиденции была поставлена в два ряда регулярная пехота — джанбазы. Доселе на всех послов надевали красные чулки и вводили их без туфель. Русский генерал вошел в диван-хане — приемную — в сапогах, и за особое угождение с его стороны принято было то, что один из слуг стер пыль с его сапог.
Изобретением персидской гордости считалось обратить внимание на вошедшего не прежде, чем он пройдет половину комнаты. Зная это, Ермолов избрал в диван-хане самый близкий к входу стул, на другом преспокойным образом расположил шляпу и перчатки, велел садиться русским чиновникам и грозно прокричал: